довольно долго, но я ничего не слыхал. Когда он сел в карету, я немного опомнился и сказал ему: «Извини, Мишель, я ничего не понял, что ты говорил; если что нужно будет, напиши, я все исполню». – Какой ты еще дитя, – отвечал он. – Ничего, все перемелется – мука будет. Прощай, поцелуй ручки у бабушки и будь здоров.
Это были в жизни его последние слова ко мне; в августе мы получили известие о его смерти.
[А. П. Шан-Гирей, стр. 751–752]
* * *
К ней [Е. А. Арсеньевой] относится следующий куплет в стихотворении гр. Ростопчиной: «На дорогу М. Ю. Лермонтову», написанном в 1841 году по случаю последнего отъезда его из Петербурга и напечатанном в «Русской Беседе» Смирдина, т. II. После исчисления лишений и опасностей, которым подвергается отъезжающий на Кавказ поэт, в стихотворении этом сказано:
Но есть заступница родная,
С заслугою преклонных лет:
Она ему конец всех бед
У неба вымолит, рыдая.
К несчастию, предсказание не сбылось. Когда эти стихи были напечатаны, Лермонтова уже полгода не было на свете.
[М. Н. Лонгинов. Сочинения, 1915 г., т. 1, стр. 48]
* * *
[Москва, апрель 1841]
Милая бабушка.
Жду с нетерпением письма от вас с каким-нибудь известием. Я в Москве пробуду несколько дней, остановлюсь у Розена. Алексей Аркадьевич[519] здесь еще и едет послезавтра. Я здесь принят был обществом, по обыкновению, очень хорошо, и мне довольно весело. Был вчера у Николая Николаевича Анненкова[520] и завтра у него обедаю; он был со мной очень любезен. Вот все, что я могу вам сказать про мою здешнюю жизнь. Еще прибавлю, что я от здешнего воздуха потолстел в два дня; решительно, Петербург мне вреден; может быть, также я поздоровел оттого, что всю дорогу пил горькую воду, которая мне всегда очень полезна. Скажите, пожалуйста, от меня Екиму Шан-Гирею, что я ему напишу перед отъездом отсюда и кое-что пришлю… Вероятно, Сашенькина свадьба[521] уже была, и потому прошу вас ее поздравить от меня, а Леокадии скажите от меня, что я ее целую и желаю исправиться и быть как можно осторожнее вообще. Прощайте, милая бабушка, будьте здоровы и уверены, что Бог вас вознаградит за все печали. Целую ваши ручки, прошу вашего благословения и остаюсь покорный внук М. Лермонтов.
[Письмо Лермонтова к Е. А. Арсеньевой. Акад, изд., т. IV, стр. 341]
* * *
Зимой 1840–1841 года, в Москве, перед последним отъездом Лермонтова на Кавказ, случилось мне обедать в один пасмурный, хотя и праздничный день с Павлом О.[522], очень умным молодым русским. Обедали мы в одном русском ресторане, который посещала в то время вся знатная молодежь. Во время обеда к нам присоединились еще несколько знакомых и, между прочим, один молодой князь замечательно красивой наружности и довольно ограниченного ума, но большой добряк[523]. Он позволял потешаться над собою и добродушно сносил все остроты, которые другие отпускали на его счет.
Легкая шутливость, искрящееся остроумие, быстрая смена противоположных предметов в разговоре, одним словом, весь так называемый esprit frangais[524] так же свойствен большей части знатных русских, как и французский язык. Мы были уже за шампанским. Снежная пена лилась через край стаканов, и через край лились из уст моих собеседников то плохие, то меткие остроты.
В то время мне не было еще двадцати двух лет[525], я был свежим и толстощеким, довольно неловким и сентиментальным юношей, и больше слушал, чем говорил, и, вероятно, казался несколько странным среди этой блестящей, уже порядочно пожившей молодежи.
– А, Михаило Юрьевич! – вскричали двое-трое из моих собеседников при виде только что вошедшего молодого офицера. Он приветствовал их коротким «здравствуйте», слегка потрепал О. по плечу и обратился к князю со словами:
– Ну, как поживаешь, умник?
У вошедшего была гордая, непринужденная осанка, средний рост и замечательная гибкость движений. Вынимая при входе носовой платок, чтобы обтереть мокрые усы, он выронил на пол бумажник или сигарочницу и при этом нагнулся с такой ловкостью, как будто был вовсе без костей, хотя плечи и грудь были у него довольно широки.
Гладкие, белокурые[526] слегка вьющиеся по обеим сторонам волосы оставляли совершенно открытым необыкновенно высокий лоб. Большие, полные мысли глаза, казалось, вовсе не участвовали в насмешливой улыбке, игравшей на красиво очерченных губах молодого человека.
Одет он был в парадную форму; на шее небрежно повязан черный платок; военный сюртук не нов и не до верху застегнут, и из-под него виднелось ослепительной свежести белье[527]. Эполет на нем не было.
Мы говорили до тех пор по-французски, и О. представил меня на том же диалекте вошедшему. Обменявшись со мной несколькими беглыми фразами, офицер сел с нами обедать. При выборе кушаньев и в обращении к прислуге он употреблял выражения, которые в большом ходу у многих, чтобы не сказать у всех русских, но которые в устах нового гостя неприятно поражали меня. Поражали потому, что гость этот был Михаил Лермонтов. Эти выражения иностранец прежде всего выучивает в России, потому что слышит их повсюду и беспрестанно; но ни один порядочный человек, кроме разве грека или турка, у которых у самих в ходу точь-в-точь такие выражения, не решится написать их в переводе на свой родной язык.
Во время обеда я заметил, что Лермонтов не прятал под стол своих нежных выхоленных рук. Отведав несколько кушаньев и осушив два стакана вина, он сделался очень разговорчив и, надо полагать, много острил, так как слова его были несколько раз прерываемы громким хохотом. К сожалению, для меня его остроты оставались непонятными, так как он нарочно говорил по-русски и к тому же чрезвычайно скоро, а я в то время недостаточно хорошо понимал русский язык, чтобы следить за разговором. Я заметил только, что остроты его часто переходили в личности; но, получив раза два меткий отпор от О., он счел за лучшее упражняться над молодым князем.
Некоторое время тот добродушно переносил шпильки Лермонтова; но, наконец, и ему уже стало невмочь, и он с достоинством умерил его пыл, показав, что, при всей ограниченности ума, сердце у него там же, где и у других людей.
Казалось, Лермонтова искренно огорчило, что он обидел князя, своего товарища, и он всеми силами старался помириться с ним, в чем скоро и успел.
Я уже знал и любил тогда Лермонтова по собранию его стихотворений, вышедших