Заговорили о Солженицыне.
– Я не уеду в Ленинград, – сказала она, – пока не подержу в руках № 11 «Нового мира». Хочу убедиться, что новая эпоха настала. А чуть прочту Солженицына в журнале, сразу уеду: мне пора пенсию получать, за дачу платить… Вернусь в январе[470].
Снова повторила о Солженицыне, «это человек поразительный, не только писатель». И снова: «Он слышит, что говорит».
– А вот, например, Рита Райт – та не слышит. Сказала мне недавно: «Не люблю, когда бранят Наталию Николаевну Пушкину. Боюсь, когда скончается Лиля Юрьевна, ее тоже начнут бранить». А при чем тут вообще Лиля Юрьевна?[471]
Начала расспрашивать меня о Malia. Я мельком пожаловалась, что он слишком поздно засиживается и я от разговоров устаю, хотя мне и интересно разговаривать с ним. И тут она, в ответ на мои слова, вдруг такое произнесла, что сразу осветило мне некоторые строфы в «Поэме». Я, конечно, многое разгадала сама, но услышать подтверждение догадки из уст автора – дело иное.
– Ничего удивительного, что Malia засиживается, – сказала она, – Malia ведь приятель сэра Исайи, а тот просидел у меня однажды двенадцать часов подряд и заслужил Постановление…
(«Заслужил!» «…мы с ним такое заслужим, / Что смутится двадцатый век». И в «Посвящении»: «Он погибель мне принесет»… Итак, она полагает, что именно визит к ней сэра Исайи вызвал чудовищную меру 46 года…)
Тут я ей пересказала слышанное мною накануне от Жени Ласкиной – им на редколлегии доложил Аркадий Васильев: когда Твардовский ходил к Хрущеву с рукописью Солженицына, то спросил Никиту Сергеевича заодно и об Ахматовой и Зощенко, и Хрущев ему будто бы сказал: «Постановление 46 года можно игнорировать»… Вот почему, думаю я, все журналы кинулись к ней сейчас за стихами. И вот почему Сурков возмечтал о толстом, настоящем однотомнике333.
– Жаль, Мишенька не дожил! – вздохнула Анна Андреевна.
…А про Malia я рассказала ей один эпизод. По поводу иностранного – да и нашего собственного – непонимания нашей жизни и того, чего нам ждать от непонятного «верха». В давешнем октябре, в разгар кубинских событий – ну, когда Америка потребовала, чтобы мы убрали свои ракеты с Кубы, а мы заявили, будто никаких ракет там нету, а нам были предъявлены фотографии ракетных установок и ультиматум – и тогда ракеты нашлись и мы их убрали – вот в эти часы, когда на улицах происходило очередное запланированное «лордам в морду», ко мне внезапно, без обычного телефонного звонка, пришел Malia. Я по обыкновению работала. Вижу, он очень взбудоражен. Предлагаю ему снять пальто, присесть, спрашиваю, что случилось? Нет, не снимает и не садится. Изо всех карманов торчат, как огромные, хорошо выглаженные носовые платки, – газеты. Стоит прямо передо мной, молчит и в недоумении смотрит на мой пюпитр. Спрашивает:
– Что вы делаете?
– Я… Я ничего не делаю. Я пишу.
– Сегодня – пишете? Что-нибудь срочное?
– Нет, не особенно… То есть – да, конечно. Я к сроку готовлю второе издание своей книги. Об искусстве редактирования художественной прозы.
– Как вы сказали?
– Называется «В лаборатории редактора». В сущности, это книга о русском языке.
– И вы сейчас это пишете? Сегодня?
– Да. А что?
– Сегодня решается, будет ли война. Если ваше правительство не уберет ракеты с Кубы, война начнется. Вы это понимаете?
– Понимаю.
– Что же вы делаете?
– Я? Ничего. Я пишу. Война либо будет, либо нет. Меня все равно не спросят. Узнаю, когда наш дом взлетит на воздух. А пока – пишу.
Malia – человек слишком хорошо воспитанный, чтобы явно пожать плечами. Но, ручаюсь – в душе пожал. «Стойкость», подумал он. Или так: «Восточный фатализм». Или так: «Русская национальная черта: равнодушие к общественной жизни». А что общественной жизни у нас просто нет, что существует только ее регламентированная фикция, что «демонстрации трудящихся» так же мало выражают волю и мысль общества, как, например, выборы – это ему на ум не приходит. Он взглянул на часы – вероятно, истекали часы ультиматума – и поспешил в посольство за новостями. Я же продолжала работать. Найдет начальство нужным – сообщит новости, не найдет нужным… – не сообщит – куда же мне спешить? «Вот и попробуй, объясни ему нашу жизнь, – окончила я. – Нашу безжизненность».
– Да, – сказала Анна Андреевна. – Это ему не XIX век. Не Дмитриев-Мамонов. К такому омертвению люди приходят не сразу. Требуются десятилетия дрессировки в спокойствие. Не в спокойствие – в мертвость.
19 ноября 62 Монолог Анны Андреевны по телефону:
– Нездоровится; нет, ничего особенного, гастрит; вот лежу и болтаю с друзьями. Я решила уехать в Ленинград от вечера Литмузея. Пусть делают без меня. Если я в Питере, то вот и естественно, что меня нет. Я их боюсь, они все путают. Маринин вечер устроили бездарно. Приехал Эренбург, привез Слуцкого и Тагера – Слуцкого еще слушали кое-как, а Тагер бубнил, бубнил, бубнил, бубнил, и зал постепенно начал жить собственной жизнью. Знаете, как это бывает? Каждый занимается собственным делом. Одни кашляют, другие играют в пинг-понг. (Я прыснула.) И это – возвращение Марины в Москву, в ее Москву!.. Нет, благодарю покорно334.
Дальше она рассказала план, придуманный Ниной Антоновной:
Корней Иванович читает статью о «Поэме».
Нина – «Предысторию» и куски из «Поэмы».
Жирмунский – читает статью о лирике, а потом все слушают голос Ахматовой, записанный на магнитофоне: Ахматова читает стихи.
Да, еще Тарковский.
23 ноября 62 Днем я привезла Анне Андреевне из Переделкина от Корнея Ивановича новый, с учетом всех ее замечаний и просьб, вариант предисловия. Анна Андреевна на кушетке – растрепанная, неприбранная, без лифчика, тучная. Такой она часто бывает с утра. Папку с рукописью сунула себе под подушку. Она хочет вручить Дедову статью Скоринихе для «Знамени», а если «Поэма» не пойдет в «Знамени» – передать в «Москву».
– Это – шедевр Корнея Чуковского, – сказала она. – Вот увидите, как его работа будет оценена. Статья написана громко. У нас совсем утрачено это искусство.
За стенкой зазвонил телефон. На длинном шнуре Ника из другой комнаты принесла аппарат и поставила на низенький столик возле кушетки. Только что Анна Андреевна казалась мне некрасивой, старой, обрюзгшей, и вдруг на моих глазах совершилось «обыкновенное чудо», обычное, столько раз мною виденное, ахматовское преображение. Исчезла беззубость, исчез большой живот. Властно взяла она трубку. Царственным движением откинула шнур. Повелительно заговорила.
Не дослушивая и не допуская возражений (в трубке копошился какой-то мужской голос), она произнесла, что раньше декабря – января вечера ее устраивать не следует; что все участники сейчас отсутствуют (например, Жирмунский за границей) или не могут (Тарковский), что за 50 лет литературной работы она заслужила обдуманный, профессионально исполненный вечер, а не самодеятельность. Не дослушав, она раздавила чьи-то возражения, попросту положив трубку на рычаг.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});