У входа в лабораторию переминался с ноги на ногу Емельянов. Сверкнул глазами на мужика, после перевел взгляд на Печиногу.
– Не надо бы вам на Выселки ехать, Матвей Александрович. Дурное место. Люди злые. Не ровен час, случится что…
– Пустое, – Печинога глянул на мастера, как глядел бы на надоедливую муху. – Веди к фельдшеру, – оборотился он к мужику.
В низкой, грязной, с дурным сивушным запахом избе Печинога сразу прошел к лежанке, вытащил из вороха спутанных овчин и тряпья вдребезину пьяного фельдшера. Велел принести воды. Темноликая баба, жена, стояла подле, сунув руки под передник, молчала.
Инженер выволок слабо ворошащегося человека во двор, положил в сугроб, аккуратно, сберегая воду, вылил ему на голову ведро воды. После встряхнул, поставил стоймя и сильно растер уши снегом. Фельдшер завопил дурным голосом.
К покосившейся калитке подъехали сани, в которые давешний мужик запряг Воронка – черного, как графит, мерина Печиноги. Сам мужик сидел на передке.
– Овчину давай! – громко сказал Печинога жене фельдшера. – Иначе простынет. И чемоданчик его.
Потом, как куль, поднял вопящего фельдшера и кинул его в сани, намотал на голову овчину.
– Гони!
На Выселках горели в избах редкие огоньки, да светлым ровным пятном смутно белело впереди почти круглое озеро. Где-то лениво и простуженно брехала собака.
В избе было душно и жутко. Роженица уже давно не кричала, а лишь иногда как-то странно вскрякивала, словно колола дрова или выполняла иное, ритмичное и тяжелое дело. Немолодая повитуха, с плоским, залитым по́том лицом, мелко причитая, попробовала было что-то объяснить фельдшеру, но он отстранил ее, прошел в избу, покачиваясь и на ходу засучивая рукава. Печинога остался снаружи, стоял на низком крыльце, смотрел на мохнатые, колючие звезды.
Несколько часов окончательно очнувшийся фельдшер пытался стимулировать роды и одновременно поддержать угасающую жизнь матери. К рассвету ему удалось-таки достать младенца. Он оказался женского пола и вполне живым. Спустя еще час мать, так и не приходя в сознание, скончалась.
Отец и муж выпил из горлышка полуштоф водки и свалился на вымазанный кровью пол рядом с кроватью, на которой лежал труп жены. Испуганные старшие дети (числом не менее четырех) забились на печь. Повитуха, обмыв ребенка, куда-то исчезла.
Фельдшер и Печинога присели за стол. Молчаливая пожилая баба подала им чаю, водки и хлеба. Печинога выпил чай из глиняной кружки, съел кусок хлеба, фельдшер мелкими глотками пил водку и рассказывал, как в молодости он работал на эпидемии тифа и спасал вот таких же мастеровых, не ложась в постель иногда по многу дней и ежеминутно рискуя заразиться.
– И что ж? – с интересом спросил Печинога. – Остановили эпидемию?
– Тиф был голодный, – пояснил фельдшер. – Есть им было нужно, и все лекарства.
– А микробы?
– Ерунда все это! – фельдшер махнул рукой. – И знаете, чем кончилось?
– Чем же?
– Они на нас с врачом с кольями напали, потому что слух прошел, якобы мы их травим.
– Отбились?
– Я одного скальпелем зарезал. Суд был. Вот, теперь здесь… практикую…
Печинога промолчал, допил чай, поднялся, подошел и долго смотрел на красного, сморщенного, всеми позабытого младенца. Он лежал на комоде на расстеленном платке, в метре от мертвой матери, шевелил крохотными ручками и ножками и слабо попискивал.
Покопавшись в карманах, инженер вынул несколько ассигнаций и серебряный рубль, протянул прислуживавшей им женщине.
– Возьми, обиходь его. Кормилицу найди. Не виноват же он…
– Благодарствую, – баба поклонилась Печиноге, спрятала деньги. – Знамо, не виноват… А вот такие дела, однако…
Печинога опять промолчал и, не попрощавшись, вышел из избы.
Надо было ехать назад, но он почему-то медлил. Сунув руки в карманы, двинулся вдоль улицы, мимо заваленных снегом кривых заборов. Знобкий сумеречный день вставал нехотя. Серый снег, серое небо. Над озером, где били незамерзающие ключи, курился вязкий туман. Там, почти на самом берегу, стояла изба Матрены Лопахиной – в стороне от других, будто, как и хозяйка, о соседей не хотела пачкаться. Могучая изба, из вековых лиственничных бревен. Вокруг – такие же основательные амбар, баня, погреб. Матвей Александрович задержал шаг возле пристройки к амбару – навеса с боковыми стенами, загороженного спереди калиткой с полчеловеческих роста. Под такие навесы летом загоняют мелкую скотину. Он и сейчас не пустовал: из густого сумрака доносилась тяжелая возня, вздохи. Тянуло терпким звериным духом. Кто-то большой и неуклюжий ворочался в глубине пристройки, умащиваясь в тесном пространстве, где ему было неловко и тошно. Кто? Да ясно, кто. Печинога поморщился. Любимая местная забава: поймать медвежонка, а потом дразнить да травить его, пока с цепи не сорвется. Не в одном селе такое видал. Приисковые, впрочем, до сих пор этим не баловались: не до того им, да и кураж не тот. Да ведь Матрена – это не приисковые. Это совсем другое… Он подошел ближе.
И впрямь – медведь. Вернее – медвежонок, годовалый пестун. Крупный, большеголовый, горбатый. Почуяв человека, он, гремя цепью, полез из закута, застланного прелой соломой, поднял морду, с обманчивым дружелюбием помаргивая маленькими глазками. Печинога заметил, что шерсть у него на загривке не успела сваляться и поредеть от цепи; видать, недавно пойман. Из берлоги вытащили.
Зверь подобрался к загородке и, натянув цепь, ухитрился взгромоздиться на нее передними лапами. И оказался совсем близко к инженеру – ненамного меньше ростом, глаза в глаза. Тот остался стоять где стоял, даже не отвернулся от тяжелого медвежьего дыхания. Они молча глядели друг на друга. Похожие до изумления; не обличьем, нет: человек – высокий и статный, медведь – нескладная гора бурой шерсти. Сходство в них было изначальное, родовое. И оба это чуяли.
Не повезло тебе, брат. Здесь – каторга, и отпустить нельзя. В февральском-то лесу не выживешь.
Это точно. Тут хоть кормят. Да все равно – не житье.
А где – житье?
Не говори, есть где-нибудь. В далекой стороне, где нас нет.
В Италии…
Медведь потряс головой так, будто у него болело ухо. Или – цепь мешала; она и в самом деле была слишком велика – массивные ржавые звенья, должно, с неукротимого бугая снята. Печинога протянул руку, погладил, почесывая, косматую шею. Мишка громко засопел, наклоняясь поближе.
– Отошли б вы, милостивый государь, от косолапого, – раздался позади голос, негромкий и ласковый, – это ж вам не кобель, не кошка. Спаси Господь – сорвется с цепи да подомнет.