7
Я заснул на рассвете, но мои собаки разбудили меня. Они сердито ворчали; какой-то цыган отвязывал одну из наших лошадей, цыганка спала со мной, прижавшись в углу сарая. Это была та цыганка, которая ворожила мне. — «Что ты делаешь?» — спросил я цыгана. — «Беру свою лошадь». — «Это не твоя лошадь». — «Нет, моя, казак променял мне ее». — «Как променял?» — «Так, променял, спроси его самого». — «Променял, променял! — кричал пьяный Павлюк, прислонясь к столбу сарая. — Он правду говорит, я променял ему лошадь. Он правду говорит, а ты ничего не говори; я сам знаю, все знаю, что стыдно, только ты мне ничего не говори». И он упал. Я уложил его, одел буркой и он заснул, повторяя сквозь сон: «Знаю, что стыдно — только ты мне не говори, ничего не говори мне!»… Цыган уехал на его лошади: я вышел посмотреть, какую лошадь он выменял. Это была пегая шкапа[37], привязанная к повозке. На повозке сидела калмычка, на коленях у ней лежала голова какого-то нечесаного и немытого цыганенка. — «Что ты это делаешь?» — спросил я ее. — «А вот сам видишь», и она продолжала своими тонкими длинными пальцами разбирать черные волосы цыганенка. — «Что он тебе, брат, что ли?» — «Нет, он такой же сирота, как я, и за то я люблю его», — отвечала она. — «Так ты и меня полюби, потому что я тоже сирота», — сказал я, смеясь. Но она посмотрела на меня без смеху и отвечала: «Может быть!» Я облокотился на повозку, и мы стали разговаривать, Она мне рассказала, что она взаправду природная калмычка, что её отец не любил за то, что она не была похожа на него, и продал ее цыганам за полуиздохшую лошадь. Она рассказала мне, что она помнит еще, как будто в тумане, кибитку своего отца, где она играла с маленьким баранчиком, помнит своего отца. Он был седой старик с большим лицом, редкой седой бородой и длинной косой на затылке. Я, все это помню, потому что потом часто вспоминал, об этом; мне всегда казалось, что я отыщу этого старика; мне казалось, что он верно вспоминает и жалеет о дочке, что он обрадуется, когда я скажу ему, что она жива, что он будет любить меня, как Аталык. Мало ли что мне приходило в голову!
Утром Павлюк очень сердился, что так невыгодно поменялся. Он уговорил меня ехать на его кляче в табун, а сам он на моей лошади поехал в ближнюю станицу: я должен был привести ему туда другую лошадь. «И тогда уж мы воротимся на зимовку, а то стыдно мне, казаку, воротиться на этой шкапе».
Я все исполнил по условию и через два дня уже ехал по дороге к станице, где ждал меня Павлюк. Направо от меня виднелась полуразвалившаяся крыша Верхнеутюжского хутора, только в нем более не светился огонек. Я въехал на двор; протоптанный снег и остатки костра на том месте, где стояла повозка, да и след ее и несколько наших следов, которые тянулись от хутора в степь — вот все, что оставили цыгане. Я проехал несколько шагов по их следу, потом повернул и поехал своей дорогой.
Павлюк встретил меня у ворот станицы. Мы только накормили лошадей и сейчас же поехали на зимовье. Дорогой Павлюк уговаривал меня ехать с ним в Пересыпную[38], где жила его баба и дочь. «Там, — говорил он, — дам я тебе грошей, и ты поедешь к Аталыку, а то мне совестно будет, если ты ни с чем воротишься на хутор. Добрые люди скажут, что Павлюк тебя обманул, а я не хочу этого. Павлюк вор, мошенник, конокрад, а своего брата казака, да еще сироту, никогда не обманывал».
8
Весною, когда снег уже сходил, и в каждом овраге, в каждой водомоине с шумом бежал ручей грязной воды, когда журавли, лебеди и гуси с кряком вились по синему небу, когда жаворонки начали петь, когда показались грачи и ласточки, когда на черной земле появились голубые и желтые цветы, когда в ясную погоду уже видно было на краю небес темно-синее море, мы с Павлюком отправились в Пересыпную. Пересыпная стоит на море, а хата Павлюка стоит совсем на берегу, так что во время прилива море подходит к самым дверям хаты и уходя оставляет на пороге золотой песок и пестрые раковины, между которыми целый день важно гуляла пара белых аистов. Мне давно хотелось видеть мере, и первые дни я не мог на него налюбоваться. Каждое утро, я смотрел, как солнце поднималось из воды; и волны, освещенные его лучами, казались мне золотыми, голубое небо вдали сливалось с синим морем, на котором, изредка, как белая точка, показывался парус, или белая чайка качалась на волне, как в колыбели, и тысячи разных птиц подымались с моря и встречали солнце диким криком, и крик этот сливался с плеском волн и шумом листьев на раинах[39], которые отделяли нашу хату от станичных садов. На этих раинах мы сделали лабаз[40], на котором осенью старик отец Павлюка караулил станичные сады, за что казаки давали ему три монета[41] за осень. Я часто вечером влезал на этот лабаз. Вид оттуда был чудесный: внизу были сады, деревья, покрытые цветами, около них носились стада скворцов, и вились блестящие щуры, распустив на солнце свои золотые крылья. Из-за садов над станицей, как туман, поднимался синий дымок, а дальше видны были снеговые горы, за которые садилось солнце. Часто, когда я сидел на лабазе, я видел, как хозяйская дочь ходила по дорожке между заборов, по обеим сторонам которой росли высокие раины.
С неделю я уже жил у них, а еще не говорил с ней более двух раз… Раз я застал ее на своем месте на лабазе. Она сидела, свесив ноги, и глядела на море. — «Что ты тут сидишь, Оксана?» (Ее звали Оксана.) — «А ты зачем здесь сидишь по целым часам? Я тебя не пущу сегодня», — отвечала она, смеясь и махая ногами.
«Ну, так я пойду ходить по твоей дорожке». — «Пойдем вместе», — и, опершись обеими руками мне на плечи, она спрыгнула на землю и побежала вперед. Я шел за ней; вдруг она остановилась и обратилась ко мне. — «Ты скучаешь у нас?» — спросила она, глядя мне прямо в лицо своими большими голубыми глазами. — «Отчего я буду скучать?» — «Не знаю, отец говорит, что ты скучаешь, и бранит меня, что я никогда не говорю с его гостем. Что я буду говорить с тобой? Я ничего не знаю, ничего не видала, кроме нашей станицы. Да и там я бываю редко; я лучше люблю гулять тут в садах или на берегу. Если ты скучаешь с нами, ступай в станицу, там тебе будет веселей». Она замолчала, подумала немного и потом вдруг спросила: «Зачем ты приехал к нам?» Я не знал, что ответить. — «Не сердись на меня, я так это спросила, я рада гостю, завтра мы пойдем вместе к обедне, ты не был в нашей церкви?» — «Я никогда не был в церкви». — «Разве ты не христианин?»— «Там, где я жил, нет церкви». — «Где же ты жил?» — «В степи», — отвечал я и начал ей рассказывать мою жизнь так, как я тебе ее рассказывал. Она слушала меня молча, и мы проходили с ней по саду до самой ночи. Все спало кругом, даже раины спали, опустив свои серебряные листья; только море шумело, плескаясь в берег, как будто вздыхая, и звезды дрожали, глядя на нас с неба, да одно облако тихо проходило мимо месяца. Я очень хорошо помню эту ночь; с тех пор мы подружились с Оксаной. По целым дням мы были вместе: то я ей рассказывал что-нибудь об охоте, как живут звери в степи, куда улетают птицы зимой; то она пела мне какую-нибудь песню или учила меня молитвам, я твердил их за ней, не понимая.