Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то Лэм в письме к Литтону Стрэчи процитировал одно из ярких стихотворений Бориса, на что 5 января 1911 года получил от Стрэчи ответ: “Цитата из Анрепа! Я подумал про себя (с некоторой злостью, но что поделать): «Так-так, посмотрим, на что в самом деле способен этот замечательный человек», а потом стал читать, и когда дочитал до конца, то распростерся у его ног. Храни нас Боже! Но не подправил ли ты у него кое-что? Хотя никакой правкой такого не добьешься. Он что, Достоевский? Или все русские обладают столь мощными способностями? Я ослеплен – и уничтожен – так это восхитительно. Орфография близка к гениальной[17]. Однако, полагаю, нам не следует продолжать это знакомство”.
Позже Лэм писал: “Когда-нибудь ты непременно должен познакомиться с Анрепом, хотя бы для того только, чтобы пережить ужас, узнав от него, как Нижинский пожимает руку”. На это Стрэчи ответил:
Я определенно мечтал об этом божественном мальчике для любовных утех, воображая его бесконечно изящным и утонченным, но, когда получил твою зарисовку, – mon dieu![18] – какая непомерная похотливость! Говоришь, Анреп с ним знаком? О! О! Быть знакомым с таким существом! Но неужели он действительно может так выглядеть?
Тридцатидвухлетний Стрэчи впервые встретился с двадцатидевятилетним Борисом в 1912 году. Питавший пристрастие к плотным молодым блондинам, Стрэчи влюбился в Бориса, которому забавно было обнаружить в себе подобие некоего ответного чувства, хотя любовь к женщинам всегда была в нем намного сильнее. Он никогда не мог удержаться от обращенных к дамам соблазнительных нежных речей и улыбок, от заинтересованного и оценивающего взгляда, говорящего о том, что он непременно дождется благоприятного момента и нанесет удар. Он был прирожденным совратителем и прирожденным тираном, жадным до всяческих удовольствий.
Вот что Стрэчи рассказывал Генри Лэму:
Вчера я послал тебе короткую записку – с намерением пощекотать твое любопытство по поводу Анрепа – я был прямо-таки ошеломлен! По какой-то причине мне он представлялся гораздо старше и суше. Когда он приехал в Трон-Холл [дом Оттолайн Моррелл на Бедфорд-сквер в Лондоне] (а я явился туда специально, чтобы его увидеть – он прибыл в Лондон вместе с женой на день-другой), я был ослеплен. Мне не удалось поговорить с ним с глазу на глаз, но ясно, что он совершенно божествен. Полагаю, отчасти тут дело в физическом здоровье, которое он излучает, но это далеко не все: его разум, похоже, наделен тем же качеством – или это его душа? Конечно, он много говорил… и вдруг прочел нам длинную лекцию о русской поэзии с древнейших времен и до наших дней, по ходу дела забравшись на стул. Мне понравилось ВСЁ, но я подумал, что, наверное, всего слишком много. Назавтра я встретился с ним в галерее Графтон, и он показывал мне русские картины, пускаясь в длинные объяснения. Это было весьма интересно, и я счел за честь быть его спутником. К несчастью, мерзкий Маккарти тоже был там – не отходил от нас ни на шаг, – поэтому мне так и не удалось поговорить с Анрепом с глазу на глаз. Думаю, я ему понравился. Он сказал, что удивился, когда увидел, что я… румянее, чем на твоем портрете. Вижу, что было бы практически невозможно что-то ему объяснить, но вижу также, что это не имеет никакого значения. При прощании он так божественно мило на меня посмотрел! Он уехал обратно в Париж. Блумсберийская братия отнеслась к нему отвратительно, включая, к сожалению, и Дункана [Гранта]. Похоже, их близорукость заразительна. Я не пишу о его картинах, выставленных в галерее Графтон, поскольку там были в основном те, что ты уже видел. Есть, правда, одна новая и в ином стиле – намного больше других и очень изящная, но на мой взгляд, слишком похожая на иллюстрации.
Двадцать третьего ноября 1912 года Лэм отвечал Стрэчи:
Я никак не ожидал, что ты будешь очарован им так быстро. Ура! Все эти годы только я и верил в его славу и принимал на себя груз его недостатков, но быть одиноким энтузиастом очень неудобно. Я боялся, что ты встретишь его в состоянии раздражения и станешь задирать нос, как наши друзья-блумс-берийцы.
Лэм, как и многие другие, часто менял свое отношение к Борису. Всего несколько месяцев спустя он писал Стрэчи: “Когда следующий раз увидишь Анрепа в одном из своих вонючих притонов, будь любезен, скажи ему от меня «Merde»[19]”.
Глава восьмая
“Измы”
Сначала 1900‑х годов вплоть до Первой мировой войны художественная жизнь в Париже била ключом. Там публиковались такие эксцентричные писатели и поэты, как Пруст, Кокто, Стайн и Аполлинер. Сати писал музыку под названием “Хромая прелюдия для собаки” и “Пьесы в форме груши”, поражавшую и тревожившую слушателей своими диссонансами. Публику шокировали фовизм Матисса и Вламинка, кубизм Брака и Пикассо. Борис в те годы Пикассо обожал, хотя позже звал этого маленького, жесткого, черноглазого испанца, у которого никогда не было недостатка в новых идеях, шарлатаном. Гертруда Стайн, мудро предвидевшая мощь Пикассо и воздавшая ему должное за то, что он одним из первых понял разницу между веком девятнадцатым и двадцатым, писала: “Двадцатый век – это время, когда все ломается, уничтожается и разъединяется. Время, гораздо более значительное, чем те эпохи, когда все обстоит нормально и течет, повинуясь логике”.
В мировом искусстве того периода процветали всевозможные “измы”. Кроме кубизма и фовизма, были еще реализм и экспрессионизм, символизм и постсимволизм, импрессионизм и постимпрессионизм. Борис не был знаком с ведущими французскими художниками, но какой молодой человек, вырвавшись из косной, душной атмосферы Петербурга, смог бы устоять перед той стихией художественной игры, которая захватила в те годы парижские кафе и студии? Жизнерадостной, свободолюбивой и анархической натуре Бориса атмосфера Франции глубоко импонировала.
Появление русского балета подарило Европе новый предмет восхищения. И Борис, полагавший, что отечественный балет годен только для старых генералов и маленьких детей, был, наверное, рад его успеху, хотя личные его пристрастия были отданы Айседоре Дункан с ее свободными и простыми неогреческими импровизациями.
Премьера в 1913 году балета Стравинского “Весна священная” с участием Нижинского вызвала невероятный скандал. В театре на Елисейских полях музыку освистали с первых же аккордов, и тогда французский импресарио Астрюк наклонился над залом из своей ложи и, грозя кулаком, закричал публике: “Сначала послушайте – потом свистите!” После этого господа и дамы во фраках и вечерних туалетах принялись тузить друг друга. Одни балет защищали, другие проклинали, действие же между тем продолжалось, утопая в страшном реве. Эта сцена, наверное, позабавила бы Бориса, случись ему присутствовать в театре. Яркое оформление других балетов, выполненное Бакстом и, по словам Кокто, “забрызгавшее красками весь Париж”, несомненно, было оценено Борисом по достоинству.
Леон Бакст, чей нос Стравинский сравнивал с носом комедийной маски венецианского карнавала, был русский еврей. Со свойственным ему лукавым юмором Борис рассказывал историю женитьбы Бакста. Для того чтобы поселиться в Москве или в Петербурге, еврей Бакст женился на богатой русской даме и крестился. Но к христианству он хотел приобщиться в самой минимальной степени, поэтому сначала явился в Британское посольство в расчете сделаться протестантом. К сожалению, капеллана на месте не оказалось, и Баксту пришлось принять православие. После чего он пришел к раввину.
– Понимаю, что должен быть ненавистен вам за то, что совершил, – сказал он, – и, быть может, вы не пожелаете со мной говорить, но я хочу задать вам лишь один вопрос.
– Спрашивай.
– Когда я умру, я попаду в еврейский или православный ад?
– Твоя мать была еврейка?
– Да, моя мать была еврейка.
– Значит, ты попадешь в еврейский ад.
Бакст был счастлив. Для него не имело значения, что происходит сейчас, но вот что будет с ним за гробом, волновало его чрезвычайно.
Борис получал странное удовольствие, повествуя о подпорченной репутации христианина Бакста, но вместе с тем испытывал своеобразное уважение к умению этого человека преодолевать препятствия, вызванные его национальной отверженностью.
Оторвавшись от русского общества, Борис обрел в Париже новые стимулы для своих честолюбивых планов.
Его целью было искусство в широком смысле – картины и стихи. Поэтому в 1912 году, по своей склонности к “духовным абстракциям” и символизму, Борис вернулся к изучению искусства Византии и одного из его главных направлений – мозаики. Пьер Руа, с которым он обсуждал свои устремления, предложил ему отправиться на парижскую фабрику Эбеля и изучить там технологию создания мозаик.
- Камчатские экспедиции - Витус Беринг - Биографии и Мемуары
- Хождение за три моря - Афанасий Никитин - Биографии и Мемуары
- Петр Великий и его время - Виктор Иванович Буганов - Биографии и Мемуары / История
- История одной семьи - Майя Улановская - Биографии и Мемуары
- Описание земли Камчатки - Степан Крашенинников - Биографии и Мемуары