с Марксом ну и так далее.
— Так они были настоящими сумасшедшими или все же их засадили в дурдом насильно?
— Если честно, то я в институте Сербского мало с кем, кроме врачей общался. Там политические обследуются в особенном режиме. Меня, что называется «с ходу», загнали в одиночку, закрыли на замок. Никто не знает фамилий пациентов, даже персонал института, только имена отчества. Специальная охрана, никого не допускают. Я так понимаю, чтобы с воли или на волю не могли весточку или что-нибудь запрещенное передать. Поэтому я не видел, тех кого здоровым в дурку отправили. Но много слышал о таких до тюрьмы и после нее.
— Кого, например?
— Ну так вот я не помню. Такую фамилию Новодворская слышал?
— Это та, которая в пятнадцать лет пришла в военкомат требовала отправить ее во Вьетнам бить американцев? А потом разбрасывала листовки в Кремлевском дворце съездов?
— Да, я о ней говорю.
— Елки-палки нашел кого в пример приводить. По-моему у нее по настоящему кукуха съехала.
Я вспомнил взгляд внешний облик и интонацию этой крайне неприятной женщины, которая будет кровожадно радоваться расстрелу Верховного Совета в девяностые, русофобствовать и желать развала России.
— Кукуха?
— Ну с головой у нее в порядке, не все дома.
— Не знаю, может быть, — немного подумав он ответил, — но меня же запугивали? Грозились оставить в дурке.
— Но в итоге ты здесь. Ты же здоров, тебя не оставили там навечно. Выходит, что психически здоровых там не держат?
Он замешкался, не зная, что ответить.
— Ладно, что дальше. Рассказывай, интересно же — я решил подбодрить Латкина.
— А дальше меня вернули обратно в Лефортово. В самом начале я чувствовал себя ужасно, меня убивал страх и неизвестность, то после института Сербского я возвращался как к себе домой.
После вручения постановления об аресте и унизительного обыска в самый первый день, я всего настолько боялся, что войдя в пустую камеру мерз всю ночь, не решаясь захлопнуть пустую форточку. Я не знал, что могу это сделать не спрашивая разрешения у надзирателей.
Они когда ввели меня, то оглашая правила поведения заключенных в камере, помимо прочего сразу сообщили, что накрываться одеялом с головой нельзя. И спать я буду с включенным светом. На потолке висел плафон с яркой лампой. Камера голая, узкая, холодная. Не хочется ее рассматривать. Тяжело даже просто вспоминать.
— Почему?
— Там нет пространства. Очень очень тесным все кажется в начале. Я попросил книги по изобразительному искусству, как ни странно мне разрешили и мне прислали альбом о Пушкинском музее. Я наслаждался — там была перспектива, горизонт. И когда я попал из тюрьмы в зону, тоже был вне себя от счастья. Простор. Если не воля, то хотя бы видишь небо, а значит и космос. Пока не сядешь в тюрьму не поймешь.
— Спасибо, я лучше тебя послушаю, ты очень здорово все объяснишь. Что в тюрьме самое тяжелое?
— Там все тяжелое. Из особенного это подъемы по утра в первое время. Каждый раз перед тем, как открыть глаза надеешься, что вчерашний и предыдущие дни это просто сон. Что откроешь глаза дома, на родном диване. Я дома на диване спал.
Пробуждение в первый день после ареста было для меня настоящей пыткой. Проснулся я от каких-то стуков в коридоре и выкриков надзирателя, и сразу все вспомнил. Я не раскрывал глаза, и уговаривал себя, что стук в коридоре, за дверью моей камеры мне сниться. Я попытался снова уснуть.
Но буквально секунд через десять, заскрежетала дверца моей кормушки, откуда голос надзирателя прокричал мне слово «Подъем!». Так сильно я не обламывался никогда. Пришлось все вспоминать.
Дежурные принесли завтрак. Обычный черный хлеб, пшенную кашу и чай. Есть не хочется, я брезгую. Дурак, конечно. Надеялся, вдруг отпустят вот тогда дома поем. Ни к чему не притронулся. Решил ждать. Что будет дальше.
А дальше дежурный спросил объявляю ли я голодовку, я ответил, что просто не хочу есть, тогда он забрал еду и захлопнул кормушку. Совсем без чувств и каких-нибудь эмоций ко мне.
Вначале все ждут, что их тут же станут таскать на допросы, очные ставки и всякая такая чушь. Когда представлял все это, то внутри все дрожало. Чувствовал вялость воли, физическую слабость, но вот мозг работал без остановки.
Взяли меня за то, что перепечатывал, а значит издавал романы Солженицына. Самиздат. Знаешь что такое?
Я кивнул.
— Как уже сказал самое тяжелое это надежда. Вместо того, чтобы трезво проанализировать все что со мной произошло, я погружаюсь в мир иллюзий. Представляю себе, как мои друзья уже сообщили иностранным корреспондентам о моем аресте, поднялась шумиха. Ведь как было дело с самим Солженицыным, чьи книги я тиражировал?
Его тоже арестовали, привезли в Лефортово, лишили советского гражданства за действия, порочащие звание гражданина СССР, обвинили в измене Родине, а на следующий день выслали из Советского Союза.
Фантазия тем временем работает на полную катушку. Я уже вижу в уме, как послы совещаются, в какую страну мне предложить выезд. В Израиль точно не хочу, я же не еврей.
Мне могут предложить во Францию или в Нью-Йорк в США. Но я в интервью газетчикам буду объяснять, что я не хочу уезжать. Россия, СССР это моя страна. Пусть эти уезжают.
Но в воображении мне не оставляют выбора, и мне приходится улетать из страны. После того, как два крепких агента летевших со мной по обеим сторонам, как вчера в черной Волге, только теперь они в светлых костюмах и черных очках, выведут в иностранном аэропорту, меня встретят иностранные журналисты и организуют пресс-конференцию.
Возможно, меня встречает даже сам Солженицын. И вот мы сидим с ним за столом с микрофонами и я отвечаю на вопросы. А в конце Солженицын говорит, что пока такие молодые люди, как я существует, то существует настоящая Россия.
Все мои мечты вдруг прерывали металлический скрежет и лязг отодвигающегося запора замка.
Пока дверь отпирается, в голове проносится куча версий: отпускают? ведут на допрос?
Очная ставка с машинисткой Мариной в ЭНИМСе — Экспериментальном научно-исследовательском институте металлорежущих станков на пятом Донском проезде, где я работал младшим научным сотрудником после окончания Московского станкоинструментального института?
На машинке этой девушки я тайно печатал по вечерам Архипелаг-Гулаг? Ведь Марину наверняка уже замели.
Но все не так.
В камеру входит майор в фуражке, представляется. майор Бухалов, какая зычная фамилия, нарочно