Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весной город окутался нежной листвой парков, празднично зазеленел травой уличных газонов, – совсем как в мирные довоенные годы, похорошел; нашлось кому побелить стволы парковых деревьев, подкрасить ограды, садовые и уличные скамейки. Если бы не госпитали во многих больших зданиях города, не такое множество серых военных шинелей и зеленых гимнастерок среди прохожих на тротуарах, не белые бумажные полоски на всех окнах, не мешки с песком у витрин гастронома под гостиницей «Бристоль» и у других таких же витрин из «бемского» стекла, не тонкие стволы зениток, торчащие из пушистой листвы молодых кленков и липок на бывшем Кадетском плацу, на крышах Управления Юго-Восточной железной дороги и других высоких зданий и напряженно сторожащие небо над городом, – можно было бы на долгие часы забывать про войну, про то, что она совсем рядом, поверить, что напавшие на нас враги действительно сникли и выдохлись, перестали быть страшными и больше уже ничего не смогут предпринять.
И мы, восьми-, десяти-, одиннадцатилетние девчонки-младшеклассницы, в самом деле забывали обо всем, увлеченные после школы своими играми на прогретых солнцем тротуарах, гоняя носками облупленных туфель и ботинок цветные стекляшки и осколки кафельных плиток по меловым клеткам «классиков», стуча мячами о стены или прыгая через крутящиеся веревочки. Из сознания и памяти нашей начисто уходило всё, что внесла в быт и облик города война, мы даже забывали, что наши отцы в армии и на фронте, и о каждом из них может прийти похоронное известие, и кому-то из нас почта уже несет такой листок…
А двух– и трехлетние малыши детского садика – в деревянном особняке за невысоким забором, слева от нашего двора – так и совсем не имели никакого представления, что идет война и город в опасности. Их малышовая детсадовская жизнь проходила точно так же, как и в довоенную пору, война почти ничего в ней не нарушила, разве что только однообразней стала еда. Но все равно для малышей были и молоко, и сливочное масло, и сахар. Утром их кормили манной кашей, повязав фартучками с какой-нибудь картинкой, ставили перед каждым чашку молока, и они, еще не умеющие хорошо действовать ложками, мазали кашей свои подбородки, щеки и даже носы, шумно тянули из чашек молоко, захлебываясь и вздувая на губах молочные пузыри. Потом их, уже без пальтишек, потому что с начала мая стояло настоящее тепло, выводили на площадку рядом с их домом – с песочницами, деревянными лесенками, качающимися коняшками, и они играли, кто во что хотел, щебеча, будто птичий базар, или воспитательницы ставили их в круг, учили водить хоровод, петь – и нестройными, неслаженными голосами они тянули песенку: «Жили у бабуси два веселых гуся, один серый, другой белый – два веселых гуся…»
Это была знакомая для меня песенка, я тоже ее пела, на этой же площадке, в таких же малышовых хороводах – когда была такой же малышкой и мама по утрам отводила меня в этот детский садик и оставляла там на весь день…
4
Покойное течение времени сломалось в один миг, и я хорошо помню, как это было, помню этот предвечерний час с чистым закатным небом, с кремовым солнцем над черным силуэтом огромного здания Юго-Восточной дороги, каменным утесом вздымающегося на горе надо всей нижней частью города, всеми приречными улицами. Я даже видела этот самолет. Мы играли на нашей улице, на самой середине, кто-то его увидел и стал смотреть, а за ним стали смотреть и все мы. Самолет летел от Придачи, над поймой, не очень высоко и неторопливо; он виделся с носа, его крылья казались тонкой черточкой; заходящее солнце, светившее на него в упор с нагорной части города, раз или два ярко блеснуло на стекле его кабины. Он летел с тыловой стороны, но в линии его крыльев, пятнышках моторов и кабины было что-то такое, что мы сразу же почувствовали – самолет не наш, немецкий. Никто по нему не стрелял, было странно, что он летит так низко и так свободно. Он прошел над дамбой, над Чернавским мостом и вдруг, резко взревев моторами, дав им предельные обороты, косо кинулся вниз, с увеличенной скоростью скользнул над гребнями городских крыш – и исчез. Будто расплавился в бело-золотом пламени солнца. Он уже исчез, и только тогда на городской горе, там, где он мгновенно скользнул, сильно и протяжно грохнуло. Мы все подумали, что это наконец выстрелили зенитки, которые его прозевали, когда он шел на город с тыловой заречной стороны. А это были не зенитки – бомбы, которые он сбросил. Они упали в самом центре, на проспекте и рядом с ним, две или три разорвались в Саду пионеров, а там как раз было много детей. Тех, кто видел этот сад и рассказывал, что там стало, колотила дрожь.
На другой стороне проспекта бомбы попали в столовую, куда привели обедать мальчишек-ремесленников. Одни обедали, другие ждали своей очереди во дворе, мощенном булыжными камнями, и вот в этом дворе, в самой гуще мальчишек, разорвалось сразу несколько осколочных бомб…
Многие из горожан утверждали, что самолет все-таки не ушел, его сбили за городом. Это были просто слухи, но люди охотно подхватывали их, чтобы хоть так утолить свои чувства.
Налет выглядел случайным, ничего не предвещающим. Но у «юнкерса» была какая-то цель, не просто так появился он над городом, для чего-то. Скоро последовали другие налеты, уже не одиночных «юнкерсов», а группами. Тревоги стали каждую ночь. В одно и то же время, около полуночи, в репродукторах истошно выла сирена, в небе шарили лучи прожекторов, находили серебряные крестики «юнкерсов», заунывно постанывающих моторами на большой высоте. Город вздрагивал от мощных батарейных залпов тяжелых зениток. Тьма вокруг «юнкерсов» мерцала розовыми звездочками разрывов. Но хоть бы один загорелся, распустил хвост дыма, рухнул вниз! Бомбардировщики проплывали невредимыми, на смену им в лиловом лунном небе появлялись другие, а какой-нибудь край города или левобережный горизонт вспухал заревом бушующего пожара…
Мы с мамой уже не ночевали в своей комнате; загодя, с вечера, как все другие жильцы дома, располагались в подвале, постелив на досках, положенных на каменный пол, кроватные матрацы, а в головах устроив мешки с зимней одеждой. Все жильцы притаскивали с собою в чемоданах, узлах или мешках домашние вещи, а главное – одежду, опасаясь остаться безо всего, если вдруг разбомбят дом.
Мама буквально сходила с ума от беспокойства обо мне и разрывалась надвое – между мной и госпиталем. Днем она поручала меня соседкам, но это было ненадежно, во время тревоги, в страхе и панике, каждая из этих женщин, занятая своими детьми, могла забыть о чужом ребенке. Мама стала брать меня с собой в госпиталь, но там мне не было места, я только путалась у всех под ногами и было еще страшней: в госпитальное здание уже попала бомба, раненые, врачи, сестры были напуганы, при реве сирены поднимались суета, переполох, все ходячие лавиной неслись по лестницам в подвал, санитары тащили носилки с ранеными, маме было не до меня в эти минуты, меня могли просто раздавить, и совсем некому было мне помочь и за мной приглядеть. И я стала опять оставаться дома, а мама при каждой бомбежке там, у себя, в госпитале, трепетала от страха за меня: жива ли я, где застала меня сирена, цел ли наш подвал?
В нем прятались не только все из нашего дома, но и жильцы соседних домов, чуть не половина улицы: подвал был глубокий, основательный и, прикрытый сверху двумя кирпичными этажами, казался надежной защитой от любой бомбы. Даже стокилограммовая фугаска свободно пронизала бы этажи и разворотила бы подвал со всеми набившимися в него людьми. Но тогда еще мало знали о силе авиационных бомб, и людям под каменными сводами было легче, чем в своих стенах, которые шатались от каждого близкого разрыва и слитных ударов крупнокалиберных зенитных орудий на Кадетском плацу.
При каждой дневной тревоге в подвал приводили детсадовских малышей. Детсад еще действовал, в подвале для него был отведен один из просторных углов, поставлены низенькие скамеечки, железный бак с водою, – если дети захотят пить. Малыши были проинструктированы воспитательницами и старательно исполняли указания: шли и садились на свои скамеечки без толкотни, парами, держась за ручки, каждый твердо знал свое место, кто должен сидеть справа, кто слева, и следил, поправлял других, чтоб не происходило путаницы. Рассевшись, они сидели притихшие, не вертясь, без воркования и обычного своего щебета, и было невыразимо жалко на них смотреть, на их личики, на то, что в них выражалось. Все они будто хотели сказать – как же так, до сих пор было только доброе, приятное и прекрасное: поцелуи пап и мам, сладкая манная каша, разноцветные шары и кубики, песочные пирожки, хороводы и эта первая их песенка о двух веселых гусях, – зачем же, почему их хотят теперь убить? Крохотные их сердчишки улавливали смертный смысл тревоги и смятения старших, что все эти звуки, громыхание железного грома – чтобы их не стало на свете, и они не могли совместить то, что знали раньше, что было у них до последних дней, с тем, что наступило, понять это и осмыслить, и в глазах их были бесконечное недоумение и беспомощность, обращенные ко всем взрослым…
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Вечный сдвиг. Повести и рассказы - Елена Макарова - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза