Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Разучимо? А? Как вам это нравится? – сам себе бормотал Василиса. – Ох, уж эти мне базары! Нет, что вы на это скажете? Уж если они немцев перестанут бояться… последнее дело. Разучимо. А? А зубы-то у нее – роскошь…
Явдоха вдруг во тьме почему-то представилась ему голой, как ведьма на горе.
– Какая дерзость… Разучимо? А грудь…
И это было так умопомрачительно, что Василисе сделалось нехорошо, и он отправился умываться холодной водой.
Так-то вот, незаметно, как всегда, подкралась осень. За наливным золотистым августом пришел светлый и пыльный сентябрь, и в сентябре произошло уже не знамение, а само событие, и было оно на первый взгляд совершенно незначительно.
Именно, в городскую тюрьму однажды светлым сентябрьским вечером пришла подписанная соответствующими гетманскими властями бумага, коей предписывалось выпустить из камеры № 666 содержащегося в означенной камере преступника. Вот и все.
Вот и все! И из-за этой бумажки, – несомненно, из-за нее! – произошли такие беды и несчастья, такие походы, кровопролития, пожары и погромы, отчаяние и ужас… Ай, ай, ай!
Узник, выпущенный на волю, носил самое простое и незначительное наименование – Семен Васильевич Петлюра. Сам он себя, а также и городские газеты периода декабря 1918 – февраля 1919 годов называли на французский несколько манер – Симон. Прошлое Симона было погружено в глубочайший мрак. Говорили, что он будто бы бухгалтер.
– Нет, счетовод.
– Нет, студент.
Был на углу Крещатика и Николаевской улицы большой и изящный магазин табачных изделий. На продолговатой вывеске был очень хорошо изображен кофейный турок в феске, курящий кальян. Ноги у турка были в мягких желтых туфлях с задранными носами.
Так вот нашлись и такие, что клятвенно уверяли, будто видели совсем недавно, как Симон продавал в этом самом магазине, изящно стоя за прилавком, табачные изделия фабрики Соломона Когена. Но тут же находились и такие, которые говорили:
– Ничего подобного. Он был уполномоченным союза городов.
– Не союза городов, а земского союза, – отвечали третьи, – типичный земгусар.
Четвертые (приезжие), закрывая глаза, чтобы лучше припомнить, бормотали:
– Позвольте… позвольте-ка…
И рассказывали, что будто бы десять лет назад… виноват… одиннадцать, они видели, как вечером он шел по Малой Бронной улице в Москве, причем под мышкой у него была гитара, завернутая в черный коленкор. И даже добавляли, что шел он на вечеринку к землякам, вот поэтому и гитара в коленкоре. Что будто бы шел он на хорошую интересную вечеринку с веселыми румяными землячками-курсистками, со сливянкой, привезенной прямо с благодатной Украины, с песнями, с чудным Грицем…
…Ой, не хо-д-и…
Потом начинали путаться в описаниях наружности, путать даты, указания места…
– Вы говорите, бритый?
– Нет, кажется… позвольте… с бородкой.
– Позвольте… разве он московский?
– Да нет, студентом… он был…
– Ничего подобного. Иван Иванович его знает. Он был в Тараще народным учителем…
Фу ты, черт… А может, и не шел по Бронной. Москва город большой, на Бронной туманы, изморозь, тени… Какая-то гитара… турок под солнцем… кальян… гитара – дзинь-трень… неясно, туманно, ах, как туманно и страшно кругом.
…Идут и пою-ют…
Идут, идут мимо окровавленные тени, бегут видения, растрепанные девичьи косы, тюрьмы, стрельба, и мороз, и полночный крест Владимира.
Идут и поютЮнкера гвардейской школы…Трубы, литавры,Тарелки гремят.
Громят торбаны, свищет соловей стальным винтом, засекают шомполами насмерть людей, едет, едет черношлычная конница на горячих лошадях.
Вещий сон гремит, катится к постели Алексея Турбина. Спит Турбин, бледный, с намокшей в тепле прядью волос, и розовая лампа горит. Спит весь дом. Из книжной храп Карася, из Николкиной свист Шервинского… Муть… ночь… Валяется на полу у постели Алексея недочитанный Достоевский, и глумятся «Бесы» отчаянными словами… Тихо спит Елена.
– Ну, так вот что я вам скажу: не было. Не было! Не было этого Симона вовсе на свете. Ни турка, ни гитары под кованым фонарем на Бронной, ни земского союза… ни черта. Просто миф, порожденный на Украине в тумане страшного восемнадцатого года.
…И было другое – лютая ненависть. Было четыреста тысяч немцев, а вокруг них четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами, горящими неутоленной злобой. О, много, много скопилось в этих сердцах. И удары лейтенантских стеков по лицам, и шрапнельный беглый огонь по непокорным деревням, спины, исполосованные шомполами гетманских сердюков, и расписки на клочках бумаги почерком майоров и лейтенантов германской армии:
«Выдать русской свинье за купленную у нее свинью 25 марок».
Добродушный, презрительный хохоток над теми, кто приезжал с такой распискою в штаб германцев в Город.
И реквизированные лошади, и отобранный хлеб, и помещики с толстыми лицами, вернувшиеся в свои поместья при гетмане, – дрожь ненависти при слове «офицерня».
Вот что было-с.
Да еще слухи о земельной реформе, которую намеревался произвести пан гетман.
Увы, увы! Только в ноябре восемнадцатого года, когда под Городом загудели пушки, догадались умные люди, а в том числе и Василиса, что ненавидели мужики этого самого пана гетмана, как бешеную собаку – и мужицкие мыслишки о том, что никакой этой панской сволочной реформы не нужно, а нужна та вечная, чаемая мужицкая реформа:
– Вся земля мужикам.
– Каждому по сто десятин.
– Чтобы никаких помещиков и духу не было.
– И чтобы на каждые эти сто десятин верная гербовая бумага с печатью – во владение вечное, наследственное, от деда к отцу, от отца к сыну, к внуку и так далее.
– Чтобы никакая шпана из Города не приезжала требовать хлеб. Хлеб мужицкий, никому его не дадим, что сами не съедим, закопаем в землю.
– Чтобы из Города привозили керосин.
– Ну-с, такой реформы обожаемый гетман произвести не мог. Да и никакой черт ее не произведет.
Были тоскливые слухи, что справиться с гетманской и немецкой напастью могут только большевики, но у большевиков своя напасть:
– Жиды и комиссары.
– Вот головушка горькая у украинских мужиков!
Ниоткуда нет спасения!!
Были десятки тысяч людей, вернувшихся с войны и умеющих стрелять…
– А выучили сами же офицеры по приказанию начальства!
Сотни тысяч винтовок, закопанных в землю, упрятанных в клунях и коморах и не сданных, несмотря на скорые на руку военно-полевые немецкие суды, порки шомполами и стрельбу шрапнелями, миллионы патронов в той же земле и трехдюймовые орудия в каждой пятой деревне и пулеметы в каждой второй, во всяком городишке склады снарядов, цейхгаузы с шинелями и папахами.
И в этих же городишках народные учителя, фельдшера, однодворцы, украинские семинаристы, волею судеб ставшие прапорщиками, здоровенные сыны пчеловодов, штабс-капитаны с украинскими фамилиями… все говорят на украинском языке, все любят Украину волшебную, воображаемую, без панов, без офицеров-москалей, – и тысячи бывших пленных украинцев, вернувшихся из Галиции.
Это в довесочек к десяткам тысяч мужичков?.. О-го-го!
Вот это было. А узник… гитара…
Слухи грозные, ужасные…Наступают на нас…
Дзинь… трень… эх, эх, Николка.
Турок, земгусар, Симон. Да не было его. Не было. Так, чепуха, легенда, мираж.
И напрасно, напрасно мудрый Василиса, хватаясь за голову, восклицал в знаменитом ноябре: «Quos vult perdere, dementat» [1] – и проклинал гетмана за то, что тот выпустил Петлюру из загаженной городской тюрьмы.
– Вздор-с все это. Не он – другой. Не другой – третий.
Итак, кончились всякие знамения и наступили события… Второе было не пустяшное, как какой-то выпуск мифического человека из тюрьмы, – о нет! – оно было так величественно, что о нем человечество, наверное, будет говорить еще сто лет… Гальские петухи в красных штанах, на далеком европейском Западе, заклевали толстых кованых немцев до полусмерти. Это было ужасное зрелище: петухи во фригийских колпаках, с картавым клекотом налетали на бронированных тевтонов и рвали из них клочья мяса вместе с броней. Немцы дрались отчаянно, вгоняли широкие штыки в оперенные груди, грызли зубами, но не выдержали, – и немцы! немцы! попросили пощады.
Следующее событие было тесно связано с этим и вытекло из него, как следствие из причины. Весь мир, ошеломленный и потрясенный, узнал, что тот человек, имя которого и штопорные усы, как шестидюймовые гвозди, были известны всему миру и который был-то уж наверняка сплошь металлический, без малейших признаков дерева, он был повержен. Повержен в прах – он перестал быть императором. Затем темный ужас прошел ветром по всем головам в Городе: видели, сами видели, как линяли немецкие лейтенанты и как ворс их серо-небесных мундиров превращался в подозрительную вытертую рогожку. И это происходило тут же, на глазах, в течение часов, в течение немногих часов линяли глаза, и в лейтенантских моноклевых окнах потухал живой свет, и из широких стеклянных дисков начинала глядеть дырявая реденькая нищета.
- Мастер и Маргарита - Михаил Афанасьевич Булгаков - Детская образовательная литература / Разное / Русская классическая проза / Ужасы и Мистика
- Блаженны мертвые - Юн Линдквист - Ужасы и Мистика
- Если небо молчит - Дмитрий Герасимов - Ужасы и Мистика
- Нереальная реальность - Елена Королёва - Ужасы и Мистика
- Белый волк - Евгения Ру - Прочее / Русское фэнтези / Ужасы и Мистика