Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот оно что! – прошептал Грансай, словно самому себе. – Трюфели под пеплом… бумажные обертки… наголовник…
Жирардан добавил в заключение:
– И припев той песни, исполняемый с меланхолической интонацией, под аккомпанемент флейты, волынки и тамбурина, звучит так:
Ее груди – камень живой,
Ее ноги – побег травяной,
А губы – цветущий жасмин.
– Спойте ее мне, кажется, я уловил мелодию, – взмолился Грансай.
Жирардана не пришлось просить дважды, и он, отхлебнув вина, цокнул языком и напел фальцетом, точно и с дрожью в голосе, как обычно поют крестьяне Либрё, отрывки из баллады о монахине Сен-Жюльена, а потом исполнил ее вновь, целиком; на сей раз граф аккомпанировал ему своим более глубоким голосом, отстукивая ритм золотым перстнем по хрустальной тарелке, которую ради резкости звука зажал в другой руке.
Добравшись до припева, мэтр Жирардан ущипнул себя за кончик носа – для пущей остроты и утонченности плаксивой интонации песни в своем пронзительном и гнусавом голосе.
– Ее груди – камень живой, – вздохнул Жирардан тонко, словно комар пискнул.
– Пм-пм-пм, – вторил ему Грансай, отмечая последнее «пм» резким ударом перстня.
Ее ноги – побег травяной,
Пм-пм-пм,
А губы – цветущий жасмин.
Пм-пм-пм,
Пм-пм-пм,
Пм-пм-пм.
Жирардан всегда уходил в половине одиннадцатого. Вот и теперь он поднялся и откланялся. Граф остался в гостиной еще на десять долгих минут, запечатлевая слова песни в записной книжке как можно медленнее, после чего уже не знал, чем себя занять. На миг он собрался было что-то сказать Прансу, который словно бы намеренно болтался рядом, будто желая завязать разговор. Но молчание так и осталось не нарушенным, и Пранс едва заметно печально улыбнулся, словно извиняясь за то, что Грансай не нашел для него слов.
Убрав остатки сервиза, он удалился, пожелав графу спокойной ночи. И вот наконец Грансай выбрался из-за стола и, медленно поднявшись по лестнице, направился к себе.
Электрическое освещение усадьбы, всегда несколько скудное, едва заметно подрагивало, и единственный шар, свисавший довольно низко с потолка четко над серединой кровати графа, был так слаб, что его тлеющая, умирающая бледность еле озаряла лишь ее.
На отвернутой простыне лежала тщательно сложенная ночная сорочка из шелка цвета моли. Согласно еженощной привычке, Грансай сперва положил поверх нее записную книжку со своими пометками, затем разделся. Обнажившись, он несколько мгновений медлил, бездумно поглаживая легкий ушиб от пуговицы, который возник под его левым сосцом, когда он крушил луковицу в салате.
Тело графа было совершенно – он был высок и красив, и чтобы его представить, можно вызвать в памяти знаменитое изображение Аполлона в Миланском музее, творенье Рафаэля. Облачившись в ночную сорочку чуть длиннее его дневной, граф подобрал записную книжку и отправился в тот угол комнаты, где размещался большой шкаф темного дерева, очень узкий, но такой высокий, что доставал до потолка.
Этот угрюмый шкаф покоился на четырех маленьких ножках в форме человеческих ступней с длинными стройными пальцами, в египетском стиле, выточенных из ярко блестевшей золотистой бронзы. Грансай открыл обе дверцы; шкаф был пуст, за вычетом того, что на одной его полке, посередине и сподручно, размещалось несколько предметов: левее – крошечный детский череп, увенчанный тонким золотым нимбом, приписываемый святой Бландине, – его Грансай хранил с тех пор, как началась реставрация домовой церкви; рядом с этой реликвией ребенка-мученицы лежали скрипка и смычок, а чуть далее – черный ключ, украшенный серебряным распятием, прилагавшийся ко гробу, где покоилась мать графа. Как в любой другой вечер, Грансай положил записную книжку в шкаф и достал скрипку, но не успел склонить голову, чтобы зажать инструмент между плечом и подбородком, как услышал шум, заставивший его обернуться. За приоткрытой дверью возникло улыбающееся лицо старухи.
То была верная экономка Грансая, которую граф всегда называл «канониссой Лонэ», с намеком на Стендалеву «Пармскую обитель».
– Добрый вечер, канонисса, – сказал граф, опуская скрипку на кровать.
Канонисса вошла, неся в одной руке блюдо с двумя вареными артишоками, к которым граф имел страсть, когда его посреди ночи охватывала бессонница. В другой канонисса держала обширную косматую перчатку из кошачьей шерсти, коей она регулярно массировала хромую ногу графа, подверженную приступам острой ревматической боли. Канонисса была почти демонически уродлива, но благодаря своей неглупой веселости и бодрому виду располагала некоторой привлекательностью. Она была чистюлей до невероятия, с кожей нежной, но чудовищно сморщенной, а правый глаз у нее беспрестанно слезился, из-за чего она время от времени промокала его белым кружевным передником.
Граф не имел от канониссы никаких тайн. Лишь ей одной позволено было без предупреждения входить в его комнату и покидать ее. В имении все решала она, и поскольку граф не мог обходиться без ее услуг, он брал ее с собой и в парижские поездки. Канонисса не вымолвила ни слова, но сразу встала на колени и принялась терпеливо и заботливо растирать графу ногу. Одним из ее ритмичных движений, чуть энергичнее прочих, полуобнажились интимные места графа.
Рукой в перчатке она почтительно одернула на нем сорочку, но другой, обнаженной и морщинистой, проскользнула под и сжала его плоть с целомудренной радостью матери, глянув на него нежно и воскликнув:
– Ох ты, ох ты, вот так благословение небес! – Той же рукой она похлопала его по колену и, поднимаясь на ноги, оперлась о него всем весом. – Вынули б головушку святой Бландины из шкафа, – посоветовала она, собираясь уходить, – я бы сроду не заснула с таким в комнате.
Уже на пороге, будто с громадным облегчением, утерла она глаз, успевший вымочить ей всю шею, покуда вставала, и повторила сказанное дважды – заключительно:
– Ничто так не мешает сну, как мысли о смерти. – Пока она шла по коридору, граф слышал ее бормотанье: – Слава те Господи! Слава те Господи!
Часы пробили одиннадцать. Грансай вновь взялся за скрипку, прижал ее безмятежно, однако крепко к щеке и запустил свой виртуозный смычок по нотам арии ре-мажор Баха. Он клонился чуть вперед, колено хворой ноги упирая в кровать, разрез ночной сорочки чуть оголял его бедро, ярко порозовевшее от растираний. На раздраженной коже старый шрам раскинул свои ветви, словно темная поросль баклажанного оттенка.
Взгляд Грансая вперился в череп святой Бландины с маленькими целыми зубками, гладкими, как речные камешки. Чистота его заставляла графа думать о коленях Соланж де Кледа, и память о ее осунувшемся лице, облагороженном блеском слез, казалось, придала точности и божественной красоты мелодии в ее развитии, величественном и всесильном.
Грансай глубоко дышал, двигая головой вслед за мелодической интонацией горящей реки сонаты, но его бесстрастные черты отражали решимость не поддаваться эмоциям сердца, со всеми его слабостями, что затуманивают прозрачную чистоту его музыкальных интерпретаций. Ария близилась к финальным аккордам, в которых все томленье ночи, казалось, достигало геометрической точки, где и оставалось подвешенным навечно, – и тут ощутил кончик мизинца на руке, державшей смычок, будто палец был все еще влажен от теплой желанной слюны Соланж де Кледа.
Глава 2. Друзья Соланж де Кледа
Примерно в половине двенадцатого поутру Барбара Стивенз, состоятельная американская вдова и наследница Джона Корнелиуса Стивенза, и дочь ее Вероника в спешке выходили из парижской гостиницы «Риц». Они проделали около пятидесяти шагов по тротуару и вошли в пошивочное заведение мадам Скьяпарелли. Десять минут второго мать и дочь покинули ателье Скьяпарелли и вернулись в гостиницу «Риц», где пообедали салатом, поданным с подобающим раболепием и церемонностью.
Они проглотили витамины двух видов, запив их двумя мартини, из-за чего пожелали по третьему, а также шоколадно-фисташковое лимонадное мороженое, вслед за которым, не дожидаясь кофе, вновь отправились к Скьяпарелли, откуда опять вернулись в «Риц» к пятичасовому чаю.
У Барбары Стивенз получалось состроить некое особое выражение лица, посредством коего по прибытии к Скьяпарелли она давала понять со всей очевидностью, что пришла из «Рица», а также и другое, явленное ею в «Рице», дабы дать понять, что она только что от Скьяпарелли. Первое из двух выражений заключалось в поддержании рта в постоянно приоткрытом состоянии некоторого разочарованного томленья – полной противоположности рта, разинутого от изумления; она не ответила ни на один вопрос, заданный ей продавщицей; ее затянутые в перчатки руки задерживались у разных платьев, а сама она, бестактно делая вид, что смотрит на всякую ерунду, тайком поражалась каждому предмету. Второго выражения, предназначенного «Рицу», она добивалась закрытым, или, вернее сказать, сжатым ртом, ибо складывала губы так, чтобы получался вид раздосадованный, с оттенком отвращения столь легковесного, что происходить оно могло лишь от мелких тиранических треволнений, вызываемых требованиями моды, а удовлетворения их у такой ультра-утонченной дамы, как она, никогда нельзя достичь. Барбара Стивенз пробудилась тем утром в половине десятого, причиной этому пробуждению служила встреча с ее парикмахером, назначенная на половину седьмого, и встречи этой она добилась грубой силой и собиралась хладнокровно сорвать ее. Как и многие слабые созданья, скованные собственной абсолютной капризностью, она чувствовала себя в своей тарелке, лишь когда могла по собственному изволу устранять заботы и трудности, коими целенаправленно загромождала себе день грядущий днем ранее.
- Кошки-дочери. Кошкам и дочерям, которые не всегда приходят, когда их зовут - Хелен Браун - Зарубежная современная проза
- Откровение души - Инесса Ким - Зарубежная современная проза
- Слава моего отца. Замок моей матери (сборник) - Марсель Паньоль - Зарубежная современная проза
- Я признаюсь - Анна Гавальда - Зарубежная современная проза
- Моцарт в джунглях - Блэр Тиндалл - Зарубежная современная проза