Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фиг с ним, с ленчем, фиг с ним, с обедом; при мысли о суши «на вынос» у себя в номере или об одинокой вылазке в ресторан противно делается. Обнаруживаю, что чем дольше здесь живу, тем меньше еды мне требуется. После определенного предела голод, точно так же, как многие другие составляющие моей прежней жизни в Бробдингнеге, начинает казаться вульгарным. Вот сброшу еще плюс-минус сотню фунтов, и назначат меня почетной япошкой.
* Джим Томпсон (1906-1977) – американский романист, автор ряда детективов и триллеров, в том числе романа «Убийца внутри меня» («The Killer Inside Ме», 1952).
К десяти вечера не в силах ни минуты более выносить этой тесной комнатенки, провонявшей гниющими татами. От «Убийцы внутри меня» я при первом прочтении чуть животики не надорвала со смеху, а теперь вдруг роман показался на порядок мрачнее, ведь убийца, затаившийся внутри книги, – двойник моего собственного.
Выхожу в узкую полоску лунного света. Листва деревьев вдоль по Сиракава-дори отливает стальным блеском. Надо отдать должное этой дыре: потрясный город для прогулок, что правда, то правда. Преступностью здесь, похоже, и не пахнет, и даже насилуют нечасто – по крайней мере не великанш из Канады. Одиноких мужчин в ночи этакое привидение-громадина скорее удивляет, нежели чего другое. Те, что в группах, скорее хихикают и отворачиваются. На прошлой неделе бродила я по кварталу развлечений, где ночью всегда дрожит зеленый неоновый отсвет, просачиваясь сквозь ивы, что насажены вдоль каналов, и вдруг осознала, что пялятся на меня куда больше, нежели принято пялиться на одинокую девицу-гайдзинку в настолько туристской части города. Оглядываюсь через плечо – четверо совершенно спекшихся парнишек-японцев шествуют за мной цепочкой и старательно и – увы мне! – точно передразнивают мою походку: плечи сгорблены, задница колыхается, стопы чуть вывернуты внутрь – со всеми этими особенностями меня давным-давно ознакомили орды мучителей-подростков.
Большинство мужчин в Киото склонны вообще меня игнорировать, словно я – неприступная вершина, каковая одним этим оскорбляет японскую мужественность: да закройте вы на нее глаза, как, скажем, на насилие над «женщинами для утех» в Нанкине и Корее*, и оно само куда-нибудь да денется. Вообще-то я могу лишь догадываться, что все так, я про японских мужчин ничегошеньки не знаю. Предполагаю, что по Лексу судить бесполезно. (До сих пор от него – ни слуху ни духу, хотя тут ничего удивительного – если допустить, что записки, оставляемые для меня в «Клубничном коржике», идут дальше горничной; в конце концов, его талон на обед – Митци.)
* Во время Второй мировой войны молодых и красивых китаянок, кореянок и филиппинок причисляли к частям японской армии как «женщин для утех», то есть фактически сдавали в солдатские бордели.
Но если Леке за настоящего мужчину-японца не считается, тогда кто же? Есть хмурые личности в подземке, есть торговцы рыбой в резиновых сапогах, что, выйдя спозаранку на промысел, оставляют следы в виде влажно мерцающих полуоткрытых устриц на цементном полу. Есть цыкающие зубом таксисты, что кипятятся про себя, если багажа слишком много или если адрес назван неточно. Менеджеры среднего звена повсюду одни и те же, что здесь, что в любой другой точке мира, и кому какое дело, чем они живы? Вихляющие бедрами девятнадцатилетки, чьи волосы стильно спадают на один глаз, ночами рыщут стаями по десять-двенадцать, и несет от них одеколоном «Ральф Лоран Поло», биг-маками и засохшей блевотиной. Проблема в том, что сложно вычислить, кого именно здесь считают за мужчину, что здесь ценится как мужественность. Может, и здесь в точности как дома, где мужчина – это все, что движется, если хрен при нем.
Давеча вечером в киношку сходила – на настоящий японский фильмец, безо всяких английских субтитров, просто так пошла, ни с того ни с сего. На афишу купилась – улыбающийся песик рядом с железнодорожным полотном. Я разве не рассказывала, как люблю собак? И фильмы про них? И вот сижу в полутемном зале, семичасовой сеанс. Я-то ждала, что понабьются орущие сопляки, а вместо этого меня окружают мужчины средних лет, все в деловых костюмах и все беспрерывно курят. Свет меркнет, прокручивают несколько рекламных роликов и сообщений государственных служб: «Покупайте шоколадную соломку «Поки»! В ней столько Жизни!» _ и что делать, если приключится Большое Землетрясение; потом минут двадцать анонсов, и всё фильмы (или, может, это один весь из себя пламенный фильм) про автогонки или скорее про автокрушения.
Свет гаснет окончательно, начинается полнометражка. Какой песик хорошенький, вроде лайки в масштабе три четверти, вот только «воротник» попушистее. И небесно-голубые глазищи – прям оторопь берет. Долгое время ничего не происходит, как это принято в японских фильмах. А под конец все, включая собаку, делают себе харакири. Шучу. Песик – если я правильно расслышала, зовут его Хатчко – ходит по пятам за своим хозяином, профессором крупного университета. Судя по одежде и машинам, дело происходит в двадцатых-тридцатых годах. Место действия, возможно, Токио, но со всей определенностью не тот Токио, где побывала я. Я вроде бы где-то когда-то читала, что Токио пострадал куда сильнее – его просто-таки с землей сровняли, – нежели даже Хиросима с Нагасаки, хотя на Токио атомную бомбу не бросали, только зажигалки: ковровое бомбометание или как это там в ту пору называлось. В фильме довоенный Токио выглядит очень даже мило, повсюду парки, деревья, приземистые коттеджики из желтого кирпича, трамваи, крохотные деревянные домики, мужчины в элегантных костюмах европейского покроя с газетой под мышкой – этак эффектно, и женщины в кимоно снуют по опрятным улочкам.
Каждое утро малыш Хатчко провожает хозяина – а тот с годами не молодеет – до железнодорожной станции, ждет, чтобы тот сел в поезд, и только тогда возвращается в холостяцкую «берлогу» своего старикана. Затем, едва сгущаются сумерки, некий собачий инстинкт гонит Хатчко обратно на станцию, поприветствовать вернувшегося хозяина, как полагается исполненной достоинства японской собаке. Никаких тебе слюнявых поцелуев, никаких буйных прыжков, пышный хвост церемонно покачивается из стороны в сторону, точно королева во время шествия. Это хождение к станции и обратно повторяется снова и снова – туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда, перемежаясь слабо развитой побочной сюжетной линией про несчастную любовь профессорской единственной родственницы, всей из себя богемной племянницы, которая курит сигареты в длинном мундштуке из слоновой кости, рядится на западный манер и якшается с сомнительными личностями в притоне с залатанными ширмами-сёдзи.
Внезапно профессор отбрасывает коньки – прямо посреди лекции. Инфаркт миокарда, диагностирую я. Никому и в голову не приходит уведомить пса; племянница настолько увязла в сетях мирских удовольствий, что забывает прийти на похороны старика, не говоря уже о том, чтобы распорядиться его имуществом и запереть коттеджик. Бедняга Хатчко, медленно умирая от голода – шерстка его быстро утрачивает былой блеск и лоск, – тем не менее каждый вечер приходит на железнодорожную станцию и сидит там, бдительный и трогательный, у седьмого пути, а когда прибывает поезд, но без хозяина, Хатчко устало плетется назад в пустой, затянутый паутиной коттедж.
Времена года неумолимо сменяются в фуджиколор-ном монтаже – осенние листья, снежные метели, трепетные цветы вишни, полноводные горные потоки. Каждый вечер Хатчко возвращается на станцию, и вот однажды, в серых сумерках, падает на платформу и умирает. Начальник станции и прибывающие пассажиры, которые уже привыкли видеть на перроне стоического, пусть и несколько потрепанного песика, убиты горем. Один из них, журналист популярного ежедневника, докапывается до трагической истории Хатчко, разыскивает и публично стыдит племянницу, и та, наконец-то осознав всю глубину своего падения, бросает курить, облекается в роскошное кимоно и устраивает Хатчко достойное погребение, увенчав пушистую псиную голову хризантемами примерно того же дымчатого цвета, что и его шерсть. В финале фильма она только что самолично, ползая на коленях, вымыла полы в скромном профессорском домике и переселилась туда, сперва обзаведшись очаровательным миниатюрным щеночком лайки.
Где-то начиная с профессорского фатального crise cardiaque* мужчины вокруг меня начинают плакать – не беззвучно, как многие мои ухажеры, сидевшие рядом со мною на Западе, причем неудержимо, и на мой непривычный взгляд, по-театральному наигранно. Встряхнув, разворачивают огромные белые носовые платки, от ряда к ряду плюшевых сидений прокатываются громкие рыдания, трубят носы. По мере того как длится фильм, чувствую, что меня уносит медленная река слез, потому что я тоже плачу – просто слезная оргия, катарсис, – и в то же время нет, уж больно легко это все дается. Теперь всякий раз, когда я вижу одну из таких ездовых собак-недоростков, семенящую по тротуару – а они просто вездесущие твари, мать их за ногу, – глаза у меня снова оказываются на мокром месте, стыд-позор, да и только.
- Наглядные пособия - Уилл Айткен - Контркультура
- Субмарина - Юнас Бенгтсон - Контркультура
- Кокаин - Алистер Кроули - Контркультура
- Маара - Назира Меирхановна Айдаралиева - Классическая проза / Контркультура / Русская классическая проза
- Счастливые люди - Каринэ Арутюнова - Контркультура