Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы все здесь, в Европе, друзья-приятели, – говорил мне Джимми, когда мы пробирались по лабиринту переулков у Пьяцца Оливелла.
– Европа – родина мужчины, – говорил я. – Только здесь рождаются настоящие мужчины.
– Мужчины? Это вы-то мужчины? – говорил Джимми, смеясь и хлопая себя по бедрам.
– Да, Джимми, в мире нет более благородных мужчин, чем те, что рождены в Европе.
– Банда продажных ублюдков, вот кто вы такие, – отвечал Джимми.
– Мы чудесный побежденный народ, Джимми.
– A lot of dirty bastards[98], – говорил Джимми, – в сущности, вы довольны, что проиграли войну, не так ли?
– Ты прав, Джимми, это настоящая удача для нас – проиграть войну. Вот только нас беспокоит, что теперь нам придется управлять миром. Ведь побежденные всегда правят миром, таков итог любой войны. Побежденные несут цивилизацию победителям.
– What? Что? Не собираетесь ли вы нести цивилизацию в Америку? – Джимми зло посмотрел на меня.
– Именно так, Джимми. Ведь и Афинам пришлось нести цивилизацию римлянам, едва они удостоились чести быть захваченными Римом.
– The hell with your Athens, the hell with your Rome![99]
Он шел по грязным переулкам среди нищего плебса с элегантностью и непринужденностью, свойственными только американцам. Нет никого на этой земле, кто умел бы двигаться с такой же свободной, улыбающейся легкостью среди обездоленного, грязного и голодного люда. И это не признак бесчувственности, это – признак оптимизма и вместе с тем невинности. Американцы не циники, они – оптимисты. А оптимизм сам по себе – признак невинности. Кто не делает зла, не думает о нем, тот приходит не то чтобы к отрицанию существования зла, но отказывается верить в его фатальность, отказывается признать его неизбежность и неискоренимость.
Американцы думают, что нищету, голод, страдание – все можно превозмочь, что можно излечиться от нищеты, голода и страдания, что существует средство от всякого зла. Они не верят, что зло неизлечимо. Хотя по многим статьям американцы – самый христианский народ в мире, они не знают, что не будь зла, не было бы и Христа. No love no nothing[100]. Нет зла – нет и Христа. Чем меньше зла в мире – тем меньше Христа. Американцы – добрые люди. Перед лицом нищеты, голода, бед их первое инстинктивное движение – помочь тем, кто страдает от голода, нищеты и бед. И нет в мире другого народа с таким сильным, чистым и искренним чувством человеческой солидарности. Но Христос ждет от людей сострадания, а не солидарности. Солидарность – чувство не христианское.
Джимми Рен из Кливленда, штат Огайо, лейтенант Signal Corps[101], был, как почти все американские солдаты и офицеры, добрым парнем. А когда американец добрый – это лучший в мире человек. Не вина Джимми, что неаполитанцы страдали. Страшное зрелище нищеты и горя не замутнило его глаз, не растревожило его сердца. Совесть Джимми была спокойна. Как и все американцы, из-за свойственного материалистичным цивилизациям противоречия он был идеалистом. В бедах, нищете, голоде, в физических страданиях он усматривал моральный аспект. Он не видел в них исконных исторических и экономических причин, а видел лишь причины нравственного плана. И что он мог сделать, чтобы попытаться облегчить жестокие физические страдания неаполитанского народа, всех европейских народов? Все, что мог сделать Джимми не как американец, а как христианин, – это взять на себя часть моральной ответственности за их страдания. Может, лучше было бы сказать: не только как христианин, но и как американец. И это главное, за что я люблю американцев, за что я глубоко благодарен американцам и считаю их самым великодушным, самым чистым и благородным народом, лучшим народом в мире. Джимми не вдавался в глубинные моральные и религиозные причины, заставлявшие его чувствовать себя ответственным, пусть и отчасти, за страдания других людей. Наверное, он не осознавал даже того, что страдания Христа делают ответственным за страдания человечества каждого из нас, что принадлежность к христианству обязывает каждого из нас быть Христом среди себе подобных. Да и зачем ему было понимать это? Sa chair n’était pas triste, hélas! Et il n’avait pas lu tous les livres[102]. Джимми был честным человеком среднего знания из средних социальных слоев. На гражданке он служил в страховой компании. Уровень его культуры был намного ниже уровня европейца его положения. И, конечно, было бы удивительно, если бы мелкий американский служащий, высадившийся в Италии, чтобы драться против итальянцев в наказание за их грехи и преступления, стал Христом итальянского народа. Как и нельзя было надеяться, что он знает хотя бы несколько важных вещей о современной цивилизации. Например, что капиталистическое общество (здесь не берется в расчет ни христианское сострадание, ни усталость и отвращение к христианскому состраданию, свойственные современному обществу) есть самая приемлемая форма христианства. Что без зла не может быть Христа. Что капиталистическое общество зиждется на следующем постулате: без страданий других людей невозможно полноценно насладиться своим материальным благополучием и счастьем. Что капитализм без алиби христианства не смог бы устоять.
Но по сравнению с любым европейцем его положения и, к сожалению, моего тоже Джимми был выше в другом: он уважал свободу и достоинство человека, не задумывал и не совершал зла и чувствовал себя морально ответственным за страдания других.
Джимми шел, улыбаясь, а мое лицо, полагаю, выражало безразличие.
С моря тянул легкий грекале, северо-восточный ветер, и запах свежести врезался в смрад переулков. Казалось, ты слышишь пробегающий по крышам и террасам шелест листьев, протяжное ржание молодых скакунов, беззаботный девичий смех, тысячи молодых счастливых звуков, бегущих по гребням волн, поднятых грекале. Порывистый ветер вздувал парусами развешанное на веревках белье, заставлял трепетать голубиные крылья, поднимал перепелиный шорох в хлебах.
С порогов своих лачуг молча смотрели на нас, провожая долгими взглядами, люди: белесые и прозрачные, как поганки в погребе, старики, женщины с раздутыми животами и исхудалыми пепельными лицами, девушки – бледные, бесплотные, с увядшей грудью и худыми бедрами, полуголые дети. Все вокруг нас полнилось блеском глаз в зеленой полутьме, беззвучным смехом, сверканием зубов, жестами без слов, рассекавшими свет цвета замутненной воды, тот призрачный свет аквариума, каким и является свет переулков Неаполя на заходе солнца. Все молча смотрели на нас, открывая и закрывая рты, как рыбы.
У дверей жалких жилищ, растянувшись прямо на мостовой, группами спали мужчины, одетые в изорванную военную форму. Это были итальянские солдаты, большей частью сарды или ломбардцы, почти все авиаторы из ближайшего аэропорта Каподикино. Спасаясь от немцев и союзников после разгрома армии, они искали убежища в переулках Неаполя, где жили из милости у людей столь же щедрых, сколь и бедных. Привлеченные кислым запахом сна, запахом немытых волос и застарелого пота бродячие собаки бродили среди спящих, обнюхивая и обгрызая их рваные башмаки, облизывая человеческие тени, прижатые к стенам свернувшимися во сне телами.
Не слышалось ни одного голоса, даже плача ребенка. Странная тишина давила на голодный город, влажная от кислого голодного пота, похожая на чудесную тишину, что пронизывает греческую поэзию, когда луна медленно встает над морем. С далекой ресницы горизонта поднималась бледная, как роза, прозрачная луна, небо испускало аромат цветущего сада. С порогов своих лачуг люди поднимали головы взглянуть на розу, медленно встававшую из моря, розу, вышитую на покрывале неба из голубого шелка. Внизу слева на покрывале вышит желто-красный Везувий, а вверху справа, на зыбком контуре острова Капри золотом вышиты слова молитвы «Ave Maria maris stella»[103].
Когда небо похоже на красивое покрывало из голубого шелка, вышитое как накидка Мадонны, все неаполитанцы счастливы: как прекрасно было бы умереть в такой вечер.
Вдруг в начале переулка мы увидели, как подъехала и остановилась черная повозка, запряженная двумя лошадьми под серебряными попонами, украшенными богатыми султанами, подобно скакунам паладинов Франции. На облучке сидели двое: тот, кто держал вожжи, щелкнул кнутом, другой поднялся, поднес к губам изогнутую трубу, выдул из нее терпкий и горький плачущий звук и хриплым голосом прокричал: «Поджореале! Поджореале!» – название кладбища и одновременно тюрьмы в Неаполе. Я несколько раз сидел в карцере «Поджореале», и от этого слова у меня сжалось сердце. Человек крикнул раз-другой, прежде чем сперва неясный шум, потом стоны и жалобные возгласы донеслись из переулка. Громкий горестный плач поднялся над лачугами.
То был час мертвых, время, когда повозки Службы уборки городских улиц, немногие сохранившиеся после страшных бомбардировок тех лет, тащились из переулка в переулок, от лачуги к лачуге собирать умерших, как до войны они ездили собирать мусор. Убогость жизни, беспорядок, повальный мор, алчность спекулянтов, бездеятельность властей, всеобщая продажность дошли до такой степени, что похоронить усопшего по-христиански стало делом почти невозможным, привилегией немногих. Отвезти покойника в Поджореале на повозке, запряженной ослом, стоило десять-пятнадцать тысяч лир, и поскольку шли только первые месяцы оккупации и неаполитанцы еще не успели сколотить гроши на незаконной торговле чем придется, беднота не могла позволить себе похоронить своих мертвых по-христиански, чего покойники, несмотря на бедность, были достойны. Пять, десять, пятнадцать дней оставались умершие дома, ожидая телеги мусорщика, медленно разлагаясь в своих постелях при горячем дымном свете восковых свечей, слушая голоса близких, бульканье кофеварки или кастрюли с фасолью на угольной печке посреди комнаты, крики детей, голышом копошащихся на полу, кряхтенье стариков на ночных горшках в горячей липкой вони экскрементов, смешавшейся со смрадом мертвых разлагающихся тел.
- Поросячья этика - О. Генри - Проза
- Тень великого человека. Загадка Старка Манро (сборник) - Артур Дойл - Проза
- Никакой настоящей причины для этого нет - Хаинц - Прочие любовные романы / Проза / Повести
- Рози грезит - Петер Хакс - Проза
- Орлы или вороны (СИ) - Дэвид Мартин - Проза