из-за меня».
Глеб сумрачно проследил за девушкой, забравшейся в глубь каретки, к стенке, соприкасавшейся с машиной. Мирра была бледна, глаза завалились, припухли.
— Мирра Григорьевна, — неуверенно сказал Глеб, когда катер уже отвалил. — Вы напрасно сели там, если у вас болит голова. Там будет очень душно, и стучит машина.
— Вы очень любезны, но мне здесь отлично.
«Не смотрит… Даже не повернула головы… Ну и не нужно! — Глеб злобно рванул ручки штурвальчика. — Но надо!» Но подумать это было легко — принять трудно. Всю дорогу до Канцуровки Глеб каменно молчал. На какой-то вопрос Вари Писаревой сухо оборвал:
— Простите, я не могу отрываться от управления.
Как будто управлял не игрушечным катером на огромной полноводной реке, где можно было спать на штурвале, а проводил коварный и рыскливый миноносец по узкому фарватеру шхер.
В Канцуровке, когда в ожидании завтрака все разбежались по саду, оживляя тропинки смехом и беготней, Глеб остался на террасе. Из ремонтирующегося дома пахло краской и известью, стучали молотки. Старая экономка Федоровна, давняя приятельница Глеба, готовила стол и наблюдала, как он курил папироску за папироской, швыряя окурки под ноги.
— А ты чего сычом сидишь?.. Молодой ведь. Гляди, сколько невест, а ты табачищем себя прованиваешь. Шел бы в горелки играть.
— Отстань, Федоровна! Не хочу, — буркнул Глеб.
— Не хочу… Гляди, пронехочешься — вот век бобылем и скоротаешь.
Глеб засмеялся.
— Не бойся, Федоровна! На мой век хватит. Вот к тебе присватаюсь.
— Тьфу. Пойду я за тебя, шалого! — озлилась Федоровна.
На террасу ворвалась возбужденная, раскрасневшаяся гурьба с полными руками цветов. Глеб с тайной радостью увидел, что Мирра ожила. Но, как и прежде, прошла мимо него, как мимо пустого места, и за завтраком села в другом конце стола.
После завтрака «Орленок» пересек реку и высадил всех на остров. Глеб задержался на борту, отдавая распоряжения машинисту, но, разговаривая с ним, одним глазом следил за мелькающим между деревьев белым платьем в узких сиреневых полосках.
— Девочки!.. Купаться! В «Биарриц».
«Биаррицем» издавна называлась песчаная коса в верхней оконечности острова. Через широкую отмель перекатывалась неглубокая теплая вода, и коса была излюбленным местом купанья.
— Мужчины — на правую сторону, девушки — на левую! — командовала Катя, — Миррочка, идем!
— Я не буду, — услышал Глеб, — у меня малярия.
Смех убежавших купаться стих за ивами. Глеб спрыгнул в мягкий влажный песок и пошел туда, где скрылось белое в сиреневых полосках платье.
Он увидел девушку на другой стороне дымной от зноя прогалинки. Мирра стояла спиной к нему. Тихо ступая по траве, Глеб подошел вплотную. Девушка покусывала стебель травинки. На ее затылке пылали под солнцем пушистые завитки.
— Мирра Григорьевна! — тихо сказал Глеб.
Она быстро обернулась, — подняла руки, как будто хотела оттолкнуть Глеба.
— Что вам нужно?
— Мирра Григорьевна… Чем я заслужил это?
От нежданной обиды у Глеба сорвался голос. Мирра, холодно, отчужденно смотрела на него. Потом это напряженное озлобление точно сразу подсеклось, плечи поникли.
— Что вы хотите, Глеб Николаевич?
— Я хочу знать… в чем я виновен?.. Ваше отношение ко мне сегодня…
Не подымая головы, девушка ответила:
— Хорошо… Давайте поговорим, Глеб Николаевич. Пойдемте!
Несколько минут она продолжала жевать травинку, потом нервно отбросила ее.
— Давайте поговорим… Ваше вчерашнее бегство…
— Мирра Григорьевна! — прервал Глеб.
— Ах, погодите же, не мешайте… иначе я собьюсь, запутаюсь… Я не умею говорить. Пожалейте меня.
Глеб понял, что еще слово с его стороны — и она заплачет.
— Ваше вчерашнее бегство… как оскорбительно… Ведь я все поняла, Глеб Николаевич… Все. Каждую вашу мысль читала… После музыки… вы так необыкновенно сильно сыграли Бетховена… У меня были страшно обострены нервы… Ах, все это не то… не об этом. Я могу повторить все, что вы думали… Все ясно. Положение действительно неудобное… Безукоризненный отпрыск русского дворянства… нет же, даю слово, это не насмешка, это же так… словом, воспитанный русский юноша в доме… в доме, который, с точки зрения его круга, скажем, полуприличен… зайти можно, но рискованно для порядочного человека, как в… трактир.
— Ради бога, Мирра Григорьевна! — отчаянно воскликнул Глеб. Кровь хлынула ему в лицо.
— Не перебивайте же… Разве я не знаю… Всю жизнь испытывать это… каждый час… Разве не испытываем этого все мы… евреи. Отрезанность… чувство гетто, — вы не поймете! Народ, загнанный за решетку, а кругом кипение ненависти, презрения, брезгливости… Почему я сегодня здесь, с вами… с Лихачевыми? Не знаете? Конечно… Потому, что у отца сейфы в банке… Лихачеву нужно затыкать дыры в этом имении… — (взмахом руки она показала на Канцуровский дом, белеющий на другом берегу), — он берет деньги у Неймана… я рано узнала эту прозу… и Нейман гордится… Услуга, дружеская услуга помещику… бывшему гвардейцу. Может быть, Лихачев заступится перед полицией… Если бы не такой отец — меня на кухню к Лихачевым не пустили бы… Почему я все же бываю у них? Глеб Николаевич, мне иногда страшно входить в этот дом… как вам вчера — в мой. Просыпается тысячелетняя горькая обида моей нации… убежать навсегда. Но в этой тусклой провинции, где еще я могу послушать, хоть и чужая, музыку, пение… увидеть людей, живущих этим… мимолетных наших гостей. Я не могу… не хочу прозябать в обывательском сне… Я найду все, что мне нужно, в Петербурге у брата… но здесь… Понимаете ли вы меня?
— Понимаю. — Глеб угрюмо смотрел на носки своих туфель.
— У Лихачевых я встретила вас… так тепло, по-человечески встретились… Я на мгновение забыла… какая пропасть. Просто человек и человек.
— Но поверьте, Мирра Григорьевна!
— Не нужно… не говорите неправды… Я не обвиняю… как обвинять вас?.. Что делать? В каждой русской семье… самой интеллигентной, передовой, таится непреодолимое, стихийное пренебрежение к еврейству… к еврею… Это с материнским молоком входит в кровь. Разве не правда? Ваш отец, Николай Сергеевич… О нем с каким уважением говорят евреи!.. В пятом году он прятал в гимназии сотни обреченных… может быть, рисковал жизнью… карьерой. И все-таки он говорит с моим отцом