Вот потому Шукшину и разрешалось больше, хотя и не декларировалось, какой он тут особенный.
Многие мои ровесники свидетельствуют, что мат в напечатанном виде, т. е. легализованном как бы, встретили впервые у Шукшина. Охотно подтверждаю. Но это был какой-то особый мат, не с целью выругаться или шокировать, а сшить литературу и обычную жизнь: «пидор» (рассказ «Сураз»), «долбо. б» («Танцующий Шива», «Штрихи к портрету», правда, без последнего ударного слога, но все и так ясно). «Курва», а то и «курва с котелком» («Суд»). Или такие никак не книжные, дворово-криминальные выражения: «очко играет», «очко не железное».
Правда, выглядело это совершенно не вульгарно; обескураживало, конечно, однако и не так, чтоб впадать в ступор.
Словом, Василий Макарович был нашим криминальным чтивом – в том числе и в тарантиновском смысле.
Кстати, ничуть не удивлюсь, если феноменально насмотренный Квентин Тарантино смотрел «Калину красную» и ею вдохновлялся. Конечно, допущение чересчур смелое (тем не менее Р.В. Фассбиндер называл «Калину» среди своих любимых фильмов), но сюжетные линии у Квентина легли как-то очень по-шукшински: мотив «завязки» и расплаты в гангстерском мире. Образ работяги-подкаблучника. Ну, и свежая, взрывающая фабулу музыкальная тема – та, что в «Калине» обозначена Василием Макаровичем как тревожно-бравурный марш, «славная музыка из славного ящичка» – транзисторного магнитофона.
Интересны и мнения упомянутых нами авторов – относительно принадлежности ВМ к легкому жанру. Алексей Варламов: «При всем его юморе, при всей той кажущейся легкости и увлекательности, с какой он писал или снимал кино, почти все его рассказы и фильмы – это всегда надрыв. Иногда более очевидный, иногда менее, но никакого покоя, гармонии, лада в его прозе нет или почти нет. Тревога, SOS, спасите наши души. Ни у кого из его современников не встречались так часто убийства, самоубийства, суды, расправы, драки, ссоры».
Все очень верно, только вот оппозиция между «легкостью, увлекательностью» (почему кажущимися?) и «спасите наши души» представляется явно надуманной. Собственно, Шукшин на свой особый манер попал в чаемый русскими литературными поколениями идеал – прозы высокого качества при остром, авантюрном сюжете. Снова припомню моих сверстников, которые, тогда же, в 70-х, оценивали фильмы по количеству драк. «Надо сходить, говоришь? А драки есть?»
Драки есть, а никакого противоречия нет.
Лев Пирогов, в эссе «Живые позавидуют мертвым», которое как раз оппонирует «Жизни без грима» Варламова: «Если бы Алексеем Варламовым был я, я бы не нагнетал духовность (это приводит к обратному результату), а заметил бы, что рассказы Шукшина похожи на лубок, комикс, карикатуру. Это рассказы-анекдоты. Простые, внятные, яркие. Часто смешные. Обыденная жизнь в его рассказах всегда немножечко экзотична, остранена за счет чудинки героя или необычности обстоятельств. Он не пишет «вообще про жизнь». Всегда – в связи с каким-то случаем. «А вот случай был…» Обтанцовывает текстом конкретное действие, поступок, рассуждает мало. Много показывает. Кто ближе всего к Шукшину из классиков? Чехов».
Ключевое понятие тут – остранение. То самое – из Шкловского, формальной школы, 20-х годов.
Поэтика Василия Макаровича – и впрямь родом из той былинной эпохи, настоянной на русской революции, русском фольклоре и русском авангарде. Он, по сути, идеальный «серапионов брат». Как эстетически – изящество, совершенство формы при острой и напряженной фабуле, так и политически. Фразу Михаила Зощенко «я не коммунист, не монархист, не эс-эр, а просто русский» Василий Шукшин, член КПСС с 1955 года, в тех или иных вариантах, повторял много раз.
Для большинства «серапионов» их принципы остались декларацией, а вот Шукшин неумолимо воплощал их в жизнь в другую эпоху, едва ли сколько-нибудь рефлексируя на сей счет.
Однако показательно другое: Василий Макарыч энергично протестовал, когда его причисляли к «деревенщикам». Мнения мемуаристов расходятся – на ранних этапах или всегда, но сам факт зафиксирован. Думаю, различие ощущал он, разумеется, не идейное, а именно жанровое, относил себя к иной литературной генеалогии.
И обозначал ее, великолепно используя метод остранения – не «чудинкой» единой. Точнее сказать, отчуждения. Иногда в лоб, через происхождение, подчеркивая чужеродность персонажей: «Глеб был родом из соседней деревни и здешних людей знал мало» («Срезал»).
Есть рассказ, который так и называется – «Залетный».
«Нездешний бригадир» из «Танцующего Шивы»: «Мерзкое искусство бригадира ошеломило всех: так в деревне не дрались. Дрались хуже – страшней, но так подло – нет».
Рассказ «Ораторский прием», некто Александр Щиблетов, «из первых партий целинников, оставшийся здесь, кажется, навсегда»: «В летние месяцы к нему приезжала жена… или кто она ему – непонятно. (…) Сельские люди не понимали этого, но с расспросами не лезли».
Отмечу, что появление во первых строках «Острова сокровищ» чужака – старого пирата Билли Бонса, страшно далекого от «народа» – хозяев и гостей трактира «Адмирал Бенбоу», запускает мотор романа, мотивируя все дальнейшие путешествия и авантюры. У Бонса, как и у Глеба Капустина, появляются поклонники, в схожем ключе «опытного кулачного бойца», которого ведут на стрелку, поскольку стало известно, что «на враждебной улице объявился силач».
«Среди молодежи нашлись даже поклонники капитана, заявлявшие, что они восхищаются им. «Настоящий морской волк, насквозь просоленный морем!» – говорили они.
По их словам, именно благодаря таким людям Англия и стала грозою морей».
Иногда «остраняет» Шукшин куда тоньше, хирургическим способом, так сказать, через физическое увечье: хромой Венька Зяблицкий («Мой зять украл машину дров»): «Когда ему напоминали об этом – что не красавец, – Веню трясло».
Незрячий музыкант и певец Ганя («В воскресенье мать-старушка»), инвалид и неудавшийся самоубийца Колька («Нечаянный выстрел»).
Ефим Валиков, рассказ «Суд»: «…в войну он, демобилизованный инвалид, без ноги, пьяный, возил костылем тогдашнего председателя Митьку Трифонова и предлагал ему свои ордена, а взамен себе – его ногу».
И конечно, Бронька Пупков («Миль пардон, мадам»): «Оба пальца – указательный и средний – принес домой и схоронил в огороде. И даже сказал такие слова:
– Дорогие мои пальчики, спите спокойно до светлого утра.
Хотел крест поставить, отец не дал».
Вспомним галерею увечных из «Острова сокровищ»: одноногий Джон Сильвер, слепой Пью; у Черного Пса, пиратского почтальона, совсем как у Броньки Пупкова, отсутствуют два пальца… Да и у Билли Бонса – сабельный шрам во всю щеку.
***
У Шукшина немало чисто «городских» вещей, но и это не так принципиально, поскольку сама «деревня» – пространство весьма условное. Шукшинская оптика вроде театрального бинокля: укрупняет людей, отдельные детали; при этом общий ландшафт как бы отдаляется, сливается и затуманивается. Можно попробовать объяснить этот феномен почти повсеместной у него межеумочностью, пограничностью – его персонажи застыли на полпути от деревни к городу, многие уже не крестьяне, а сельские, что ли, пролетарии: в большинстве шофера́, как Пашка Колокольников, Гринька Малюгин, Веня Зяблицкий etc. Глеб Капустин работает на пилораме, часто встречаются бригады кочующих шабашников, плотников, лесозаготовитей. Целая галерея складских. Даже Бронька Пупков, «скот лесной», сельский маргинал – охотник и бродяга. И сходятся они все, как правило, не на пашне и покосе, а на пьянке. В сельпо или шалмане.
Безусловно, Василий Макарович знал и глубоко понимал деревенскую жизнь, быт и работу, но даже для сугубо буколических текстов он приберегает авантюрный ход, стремительно отрывающий персонажей от почвы. И – что поразительно – эту свежую скорость писатель включает далеко не сразу, где-то после сюжетного экватора, когда, казалось бы, все уже ясно. Таков великолепный рассказ «Земляки» с рискованным, в духе индийского кинематографа, сюжетным поворотом о брате, не узнавшем брата, «сгинувшего» будто бы еще в «ту войну».
Или хрестоматийные «Сельские жители» – бабка с внуком сочиняют письмо сыну и дяде, летчику, Герою Советского Союза, но читатель прежде всего ловит негероическое и не сельское – какое забористое пиво варит бабка и аллюзию на юмористический рассказ «серапиона» Зощенко «Агитатор».
Дело, однако, не в одной пограничности – для того же среднего русского читателя Алтай – Сростки, Катунь, Чуйский тракт – terra incognita, пространство почти мифологическое. Волшебный остров из узорчатой серии.
Кстати, именно с карты острова, придуманного пасынком Стивенсона – Ллойдом Осборном, – и начался знаменитый роман. При всей прописанности пейзажей этот остров тоже погружен в некий морок, малярийный туман. А для довольно непростой композиции романа «Остров сокровищ» принципиальны сновидческие, в начале и конце, галлюцинации: