– и до гроба в сердцах многих из его поклонниц.
[Сушкова, стр. 129]
* * *
Пошел наконец внуку и роковой для бабушки 16-й год. Подходил срок условию. Отец мог потребовать выполнения условий – отдачи ему сына обратно. Начались переговоры. Как раз в этом 1830 году император Николай Павлович приказал (29 марта) закрыть «Благородный университетский пансион» и переиме-новая заведение в гимназию. Лермонтов находился тогда в старшем отделении высшего класса. Он, как и многие другие, подал прошение об увольнении и получил его 16 апреля.
[Висковатый, стр. 66]
СВИДЕТЕЛЬСТВО [48]
из Благородного Пансиона Императорского Московского Университета пансионеру Михаилу Лермантову в том, что он в 1828 году был принят в Пансион, обучался в старшем отделении высшего класса разным языкам, искусствам и преподаваемым в оном нравственным, математическим и словесным наукам, с отличным прилежанием, с похвальным поведением и с весьма хорошими успехами; ныне же по прошению его от Пансиона с сим уволен.
Дано в Москве за подписанием директора оного Пансиона, статского советника и кавалера, с приложением пансионской печати.
Петр Курбатов
Апреля 16-го дня 1830 года.
Печать Московского Университетского Благородного Пансиона
День ото дня Москва пустела, все разъезжались по деревням, и мы, следуя за общим полетом, тоже собирались в подмосковную, куда я стремилась с нетерпением, – так прискучили мне однообразные веселости Белокаменной. Сашенька уехала уже в деревню, которая находилась в полутора верстах от нашего Большакова, а тетка ее Столыпина жила от нас в трех верстах, в прекрасном своем Средникове[49], у нее гостила Елизавета Алексеевна Арсеньева с внуком своим Лермонтовым. Такое приятное соседство сулило мне много удовольствия, и на этот раз я не ошиблась. В деревне я наслаждалась полной свободой. Сашенька и я по нескольку раз в день ездили и ходили друг к другу, каждый день выдумывали разные parties de plaisir: катанья, кавалькады, богомолья; то-то было мне раздолье!..
…По воскресеньям мы езжали к обедне в Средниково и оставались на целый день у Столыпиной. Вчуже отрадно было видеть, как старушка Арсеньева боготворила внука своего Лермонтова; бедная, она пережила всех своих, и один Мишель остался ей утешением и подпорою на старость; она жила им одним и для исполнения его прихотей; не нахвалится, бывало им, не налюбуется на него; бабушка (мы все ее так звали) любила очень меня, я предсказывала ей великого человека в косолапом и умном мальчике.
Сашенька и я, точно, мы обращались с Лермонтовым как с мальчиком, хотя и отдавали полную справедливость его уму. Такое обращение бесило его до крайности, он домогался попасть в юноши в наших глазах, декламировал нам Пушкина, Ламартина и был неразлучен с огромным Байроном. Бродит, бывало, по тенистым аллеям и притворяется углубленным в размышления, хотя ни малейшее наше движение не ускользало от его зоркого взгляда. Как любил он под вечерок пускаться с нами в самые сантиментальные суждения, а мы, чтоб подразнить его, в ответ подадим ему волан или веревочку, уверяя, что по его летам ему свойственнее прыгать и скакать, чем прикидываться непонятным и неоцененным снимком с первейших поэтов.
[Сушкова, стр. 110–111]
* * *
[1830]. Еще сходство в жизни моей с лордом Байроном. Его матери в Шотландии предсказала старуха, что он будет великий человек и будет два раза женат. Про меня (Мне) на Кавказе предсказала то же самое (повивальная) старуха моей Бабушке. Дай Бог, чтоб и надо мной сбылось, хотя б я был так же несчастлив, как Байрон.
[Лермонтов. Акад, изд., т. IV, стр. 351. Из VII тетр, автогр. Лерм.
муз., л. 2]
* * *
К***
(Прочитав жизнь Байрона, написанную Муром)
Не думай, чтоб я был достоин сожаленья,
Хотя теперь слова мои печальны, – нет,
Нет! все мои жестокие мученья —
Одно предчувствие гораздо больших бед.
Я молод, но кипят на сердце звуки,
И Байрона достигнуть я б хотел:
У нас одна душа, одни и те же муки;
О, если б одинаков был удел!..
Как он, ищу забвенья и свободы,
Как он, в ребячестве пылал уж я душой,
Любил закат в горах, пенящиеся воды
И бурь земных и бурь небесных вой.
Как он, ищу спокойствия напрасно,
Гоним повсюду мыслию одной.
Гляжу назад – прошедшее ужасно,
Гляжу вперед – там нет души родной!
[Лермонтов. Акад, изд., т. I, стр. 141]
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум немного совершит;
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я – или бог – или никто!
1831 г.
[Лермонтов. Акад, изд., т. I, стр. 300]
* * *
[1830]. Наша литература так бедна, что я из нее ничего не могу заимствовать; в 15 же лет ум не так быстро принимает впечатления, как в детстве; но тогда я почти ничего не читал. Однако же если захочу вдаться в поэзию народную, то, верно, нигде больше не буду ее искать, как в русских песнях.
Как жалко, что у меня была мамушкой немка, а не русская, – я не слыхал сказок народных: в них, верно, больше поэзии, чем во всей французской словесности.
[Лермонтов. Акад, изд., т. IV, стр. 350–351. Из VI тетр, автогр.
Лерм, муз., л. 34]
* * *
С этими песнями знакомил Михаила Юрьевича учитель русской словесности семинарист Орлов. Он давал уроки Аркадию Столыпину, сыну владетельницы Середникова, Екатерины Апраксеевны. Орлов имел слабость придерживаться чарочки. Его держали в черном теле и не любили, чтобы дети вне уроков были в его обществе. Лермонтов, который был на несколько лет старше своего родственника, беседовал с семинаристом, и этот поправлял ему ошибки и объяснял ему правила русской версификации, в которой молодой поэт был слаб. Часто беседы оканчивались спорами. Миша никак, конечно, не мог увлечься красотами поэтических произведений, которыми угощал его Орлов из запаса своей семинарской мудрости, но охотно слушал он народные песни, с которыми тот знакомил его.
В рано созревшем уме Миши было, однако, много детского: будучи в старших классах Университетского пансиона и много и серьезно читая, он в то же время находил