годы даже упоминание репрессированных художников и их произведений в искусствоведческой литературе, посвященной послевоенному десятилетию, было невозможно – по тем же цензурным соображениям. Подобные темы могли возникать лишь между строк и в виде эвфемизмов: «некоторые противоречивые тенденции и явления», «недостатки профессионального мастерства», «любование внешними, чисто зрелищными моментами», «интерес к праздничным сторонам жизни»[111]. Сам факт любого открытого разговора о художниках, чье творчество шло вразрез с официальной советской эстетической доктриной, несомненно, носил скандальный характер. Официально о существовании искусства, для которого был важен формальный поиск, можно было упоминать только так: «…Главной особенностью упаднического буржуазного искусства является безыдейность, находящая свое выражение или в формализме (кубизм, импрессионизм, футуризм и т. п.), или в натуралистическом изображении действительности. Буржуазное искусство целиком подчинено интересам империалистической буржуазии, оно призвано развращать сознание масс…»[112]. Или так, как в 1960 году в своем докладе «Жизнь народа – источник творчества советских художников» это делал живописец-функционер Владимир Серов: «Вера в советского человека, в непобедимость его идей красной нитью проходит через творчество художников Российской Федерации. В этом резкое отличие советского искусства от буржуазного искусства современного запада, где неверие в человека стало принципом, где полностью вытравлено здоровое восхищение жизнью, где художник, едва перешагнув грань беспредметности, начитает с патологическим любопытством смаковать картины гниения и распада. Там – разложение и смерть, у нас – созидание и жизнь»[113].
В общем, к моменту появления Александра Маршака в Русском музее все по-настоящему впечатляющее можно было увидеть только в запасниках. Посещение фондов Русского музея было возможно: искусствоведам, художникам, студентам с преподавателем при наличии веских причин (например, при изучении искусства рубежа веков) доступ к ним давали[114]. Однако попасть туда было непросто (и да, история Пушкарёва про бывшего министра культуры СССР А. Н. Михайлова с его «пожалуйста, смотрите, для нас это давно пройдённый этап, который теперь уже не представляет интерес для советского искусства»[115] ни на секунду не должна вводить в заблуждение). То, каким образом развивались события после выхода публикации, лишний раз это подчеркивает.
28 марта 1960 года статья «Искусство России, которое никто не видит» вышла в печать. Василий Пушкарёв вспоминал: «Естественно, журнал “Лайф” дошел до нашей страны. В отделе культуры ЦК КПСС разразился скандал, попало руководству Министерства культуры РСФСР. Моя директорская деятельность в Русском музее повисла на волоске. Конечно, я был сразу вызван в ленинградской обком КПСС в отдел культуры, где, помимо изрядной выволочки, получил строгое указание допускать иностранцев в запасники, где хранятся «формалистические» произведения, только с письменного разрешения Министерства культуры[116]. Разумеется, партийные органы письменных указаний не дают. Министерство культуры РСФСР тоже уклонилось от этого, а выполнять устные указания заставляют директора музея, а значит, заставляют брать ответственность за их выполнение на себя. Тогда я сам “породил” письменный документ. Вот его полный текст:
“№ 678/3, 21 июня 1960 г.
Министру культуры СССР товарищу Фурцевой Е. А.
Министру культуры РСФСР товарищи Попову А. И.
Областной комитет КПСС тов. Богданову Г. А.
Городской комитет КПСС тов. Суханову Н. А.
Районный комитет КПСС тов. Фирсову В. М.
Управление культуры Ленгорисполкома тов. Колобашкину В. А.
Государственный Русский музей направляет Вам правила посещения фондов музея. Согласно указанию Ленинградского обкома партии (т. Богданов Г. А.), все иностранцы будут допускаться в специальные фонды живописи, где хранятся формалистические произведения художников предреволюционный поры и первых лет революции, только по письменному разрешению Министерства культуры”.
Все получили и все проглотили! Никто ни одним словом не обмолвился! Значит, документ есть, распоряжение есть, сослаться на него можно как на министерское, раз оно принято. Но я ещё в министерстве не был, а наказание для меня неотвратимо. Бумажка, конечно, уже сработала как некий амортизатор, но в такой ситуации сидеть и ждать министерских решений нельзя, надо действовать, иначе будет сделан вывод: ты “не понимаешь ни политики партии, ни советской власти” и становишься почти участником публикации Маршака. А действовать – это значит проявить бдительность, найти виновного и наказать его. А “виновным” является, конечно, “стрелочник” – хранитель фондов Дора Моисеевна Мигдал – чудесный человек и преданный музею сотрудник. А наказывать надо! Тогда я приглашаю её к себе в кабинет и всё рассказываю: “Так и так! Надо вам дать выговор в приказе по музею, а вы потерпите, он никакого значения иметь не будет, да и в трудовую книжку не записывается”. Ну раз надо так надо. Она оказалась по всем своим хорошим качеством ещё и человеком понятливым. Ну вот надо же и оформить всё чин по чину! Главный хранитель пишет докладную директору о нарушении[117], Дора Моисеевна пишет объяснение, а я издаю приказ: выговор за то, что она “допустила фотографирование картин, находящихся в запаснике, лицам, не имевшим на то разрешение директора”. … Следует считать, что изданием приказа 24 июля 1960 года я уже насколько можно приготовился к встрече в Министерстве культуры РСФСР, и ярость руководства было несколько смягчена. Само собой разумеется, что ехать в Москву за наказанием я не торопился и время работало на меня, острота ситуации притуплялась, детали сглаживались. Я ждал вызова. В Москву я приехал только где-то в конце августа или в сентябре. Это был уже отпускной период, и, к моему великому счастью, принимал меня мягкий по характеру заместитель министра Александр Гаврилович Филиппов. Войдя в кабинет в сопровождении начальника управления отдела изобразительных искусств и музеев, я после слова «здравствуйте» сразу же положил на стол копии двух документов – указание Ленинградского обкома партии и свой приказ по музею с выговором хранителю. Филиппов прочитал и то, и другое и сказал: “Ну и вам запишу выговор”. Слова эти я воспринял почти с радостью, так как это было минимальное наказание за “международный скандал”. После этого была проведена соответствующая внушительная беседа и строго-настрого приказано “никого – ни иностранцев, ни советских граждан – не пропускать в запасники, в которых хранятся “формалистические” произведения без письменного разрешения Министерство культуры РСФСР”. Разрешение Министерства культуры СССР не действовало»[118].
Для Пушкарёва всё обернулось по большому счету незначительными и очень формальными неприятностями[119] – в этой истории он был отнюдь не главным героем, а скорее случайным свидетелем, в силу обстоятельств и своего директорского положения. И для него она продолжала развиваться в чисто бюрократическом или, если угодно, менеджерском, ключе – в выяснениях у «старших товарищей», каковы традиции и практики в «их» музеях. Пушкарёв писал: «Есть крупные музеи – Эрмитаж, Третьяковская галерея, там есть опытные директора, мои коллеги по работе. К ним я обратился с просьбой прислать в Русский музей имеющиеся инструкции,