Вот я и медлил — от растерянности, от чувства беспомощности, даже отвращения, и при этом своим молчанием давал Кэлдеру — так мне казалось — шанс на реабилитацию. Он мог доказать, что подозрение в умышленном саботаже несправедливо; он должен был обратиться ко мне с просьбой отдать приказание… Человек на его месте, несомненно, сделал бы это, но его первоначальный план такой просьбы не предусматривал. Вероятно, поэтому он казался Кэлдеру более чистым, элегантным: произвести экзекуцию над собой и своими товарищами я должен был сам, без единого слова с его стороны. Больше того: я должен был еще и принудить его к определенным действиям, как бы вопреки его знаниям, превосходящим мои, вопреки воле; а я продолжал молчать. В конечном счете нас спасла — а его погубила — моя нерешительность, моя медлительная «порядочность», та самая человеческая порядочность, которую он так беспредельно презирал.
Октябрь 1967 Краков
Перевод с польского Дм. Брускина
Сергей Снегов
ОГОНЬ, КОТОРЫЙ ВСЕГДА В ТЕБЕ
Создателем индивидуальной музыки общепризнан Михаил Потапов. Лишь на концерте Потапова — концерт состоялся первого мая 2397 года по старому летосчислению — изумленное человечество познакомилось с этой повой и такой ныне популярной формой музыкального самозвучания (сам Потапов употреблял, как известно, термин «музыкальное самопознание»). Вместе с тем не следует думать, что новая форма музыки появилась сразу готовая, как древняя религиозная деятельница Афродита из морской пены. У великого творения Потапова есть не только история, повествующая о том, как оно заполнило в короткий срок умы и чувства, но и предыстория — и, к сожалению, трагическая.
Недавно разбирали архив известных физиков прошлого века, единоутробных братьев Генриха Васильева и Роя Рупперта. Среди прочих документов нашли и материалы, бросающие свет на истоки индивидуальной музыки. Материалы эти будут опубликованы в сорок седьмом круге пленок «Классики науки», а здесь мы воспроизведем лишь речь Роя на собрании членов Общества классической музыки. Речь эта никогда не передавалась в эфир и не печаталась в официальных пленках общества. Возможно, это объясняется тем, что классическая музыка, имеющая сегодня немало поклонников, в те годы почти полностью была забыта: собрания ее немногочисленных адептов не привлекали широкого внимания.
Ниже дан сохранившийся текст речи, — начало, к сожалению, утрачено.
1
…Это произошло незадолго до последней болезни Генриха. Он уже прихварывал: ранения, полученные при загадочной аварии звездолет на Марсе, — тайна, впоследствии им же с таким блеском распутанная, — были залечены, но полное выздоровление еще не наступило. Внешне Генрих оставался бодрым, красивым, быстрым, но я уже смутно догадывался, куда идет дело, и в один нехороший день — я потом объясню, почему он нехорош, — силой вытащил брата из лаборатории.
— Ты дурак, Генрих, — сказал я. — А я скотина. Не спорь. Я не терплю преувеличений и что говорю, то — объективная истина.
— Я не спорю, — возразил он кротко. — Но я хотел бы знать, чего тебе от меня надо?
— Сейчас мы выйдем наружу. И будем ходить по городу. И погуляем в парке. А возможно, слетаем на авиетках к морю и покувыркаемся на волне. И если мы этого не сделаем, я буду чувствовать себя уже не скотиной, равнодушно взирающей, как брат неразумно губит себя, а прямим убийцей.
Он с минуту колебался. Он глядел на приборы с грустью, словно расставался с ними надолго. Мы в это время расследовали записи второго механика звездолета «Скорпион», единственного человека, оставшегося в живых после посадки галактического корабля на планетку Аид в системе Веги. Загадок была масса, многие не разъяснены и поныне, а тогда всё казалось чудовищно темным. Генриху не хотелось бросать эту работу, мне тоже не хотелось, но это было необходимо, так ослабел Генрих. И я бы за шиворот оттащил его от приборов, если бы он не уступил.
Но он покорился, и мы вышли в город.
Я не буду описывать прогулку, самым важным в ней, как вскоре выяснилось, было то, что мы — на общую нашу беду — повстречали в парке Альберта Симагина.
Он несся по пустынной аллее, словно запущенный в десять лошадиных сил. У него был полубезумный вид, рот перекосился, он молчаливо, без слез, плакал на бегу. Генрих остановил Альберта.
Брат дружил с ним еще в школе. Мне же не правились в Альберте несдержанность, слишком громкий голос, глаза тоже были нехороши: я не люблю хмурых глаз.
— Откуда и куда? — добродушно спросил Генрих. Я особо подчеркиваю добродушие тона, с Альбертом Генрих всегда разговаривал только так. Я и сейчас не понимаю, чем этот шальной фантазер привлекал Генриха.
Альберт закричал, будто о несчастье:
— Из музея! Откуда же еще?
— Зачем же бежать из музея? — Как вы понимаете, это спрашивал Генрих, а не я. Я лишь молча рассматривал Альберта.
— Ничего ты не понимаешь! — Альберт яростно поднял мизинец. — Вот ни столечко! Просто удивительно, до чего люди бестолковы.
— Объясни — пойму.
Объяснением путаную, шумную речь Альберта можно назвать лишь условно. Я понял одно: и музее Альберт рассматривал недавно законченную картину Степана Рунга — четверку несущихся коней, не то «Фаэтон на взлете», не то «Тачанки в походе», названия не помню. Лихие лошадиные копыта сразили Альберта. Он ошалел от облика коней, его истерзала экспрессия бега, опьянила музыка спружинившихся мускулов, — именно такими словами он описал свое состояние. Картина ему звучала, он не так видел, как слышал ее, он сказал: «Трагическая симфония скачки». С этого и начался его спор с Генрихом. Генрих удивился:
— Вещь Степана я знаю, во мне она вызывает иные ассоциации. И если уж оперировать музыкальными терминами, то я бы сказал, что картина звучит весело, а не трагически.
— Чепуха! — прогремел Альберт.
Черноволосый, лохматый, с очень темным лицом, с очень быстро меняющимся выражением диковатых глаз, то вспыхивающих, то погасающих, он всегда казался мне малость свихнувшимся, а в этот день особенно. Колокольно гремящий голос его меня раздражал. И я опасался, что разговор взволнует Генриха, а ему было еще очень вредно волноваться. Генрих, правда, улыбался, а не сердился.
— Ты примитивен, — продолжал греметь Альберт. — Ты не понимаешь главного. Каждый слышит в картинах свою собственную музыку.
— Ты отрицаешь объективную реальность?..
— Я не отрицаю, я утверждаю. Отрицают люди, не умеющие создавать. Я создатель. Я утверждаю, что там, где тебе послышится хохот, мне раздастся плач.