ей. Сразу надо было догадаться. Но письма и разговоры Филиппа уже более полугода исключали её из ситуации. А клятвенные слова о том, что он не только не любил Веру Петровну, но едва выносил её, убедительно венчали это.
Прошло около трёх недель. Наряд, которого мы ждали, не поступал. Филипп слал встревоженные письма, описывал, как встречал пришедший из нашего отделения этап и был обескуражен тем, что нас там не оказалось. Спрашивал, в чём дело: «Неужели ты раздумала? Как могла в таком случае не предупредить?»
В январе по колонне распространился устрашающий слух, который подтвердила и Александра Петровна: детей старше года из лагеря будут передавать в детские дома Коми АССР. Постановление об этом будто бы спущено несколько месяцев назад, и вот-вот в Межог прибудет комиссия для составления списков.
Якобы гуманные мотивы вызволения детей из зоны по сути являлись чудовищными. Кто мог додуматься до того, что оторвать ребёнка от матери лучше для самого ребёнка? До сей поры дети оставались в сангородке до момента освобождения матери. Вольные детские учреждения имели не просто худую, а даже зловещую славу. Огромный процент дефективных, туберкулёзных и покалеченных детей говорил сам за себя. Матери получали оттуда детей, которые в четыре-пять лет не умели говорить: показывая на предмет пальцами, мычали. В лучшем случае произносили не слова, а слоги. От рассказов о недоразвитых, покрытых коростой, больных детях всё внутри цепенело. Ещё с детства слово «приют» приводило меня в содрогание. А это были именно приюты для детей заключённых. Но всякого рода соображения пришли на ум после. Тогда же от одной мысли, что Юрика могут увезти в неизвестно где существующий детдом, – он будет протягивать ручонки, а я не кинусь к нему; будет смотреть на дверь, а я не появлюсь; заплачет, а успокоить будет некому, – я теряла всякую способность думать. Всюду была стена. И с одной, и с другой стороны.
Я понимала, что нахожусь в положении несравненно лучшем, чем многие. Моего сына хочет взять отец. Просит об этом. Но я заметалась. Спокойнее было бы отдать сына сестре. Но она была слишком молода и жила в общежитии. Я даже хваталась за мысль о московских друзьях Платона Романовича. Сам он постоянно писал в Межог и тревожился: «Как вы там?» Самый естественный вариант – отца – я почему-то отодвигала напоследок. Сразу же написала Филиппу, чтобы он поторопил второй наряд на нас. Однако распоряжение об отправке детей старше года в равной мере могло относиться теперь и к колонне Реваж. Раз существовало такое постановление, ребёнка могли увезти и оттуда.
Александра Петровна советов не давала. Внятно исчерпала всё своим логическим умозаключением:
– Из детприёмника Бахарев сумеет забрать ребёнка и без вас. Или вам придётся доказывать, что он – не отец.
На детей уже начали составлять списки. Не находя себе места, я в конце концов дала Филиппу согласие на то, чтобы ребёнок жил у него, а не где-то в детдоме. Главное: Юрочке должно быть хорошо. Филипп написал, что приедет вместе с Ольгой Ивановной, чтобы успеть взять ребёнка до общей отправки. Бросало то в жар, то в холод от крайних решений: заставлю его поклясться страшной клятвой; пусть напишет письменное обязательство… Но ведь это значит оскорбить близкого человека. За что? Он любит сына и меня. В этом не было сомнения. Я не могла обмануться: любит. Больше, чем я его.
В лютый мороз, тёмным зимним утром они приехали. Вместе с Филиппом через вахту пропустили и Ольгу Ивановну. По заключению мне помнилось более приветливое лицо. Вероятно, я ждала от старшей женщины сочувствия. Филипп успокаивал: «Она добрая, заботливая, а как выглядит внешне – не самое главное». От Филиппа я тоже ждала каких-то особых слов. До освобождения оставалось три года, целая вечность. Уповала на одно: Филипп придумает что-нибудь, будет привозить сына. Я буду как-то его видеть. Ольга Ивановна перекладывала в свой саквояж нашитые здесь детские одёжки. Помогая ей, я поглядывала на неё заискивающе: «Пожалуйста, Ольга Ивановна… Очень прошу вас!..» Сын беспечно болтал ножками, веселился, не ведая, что происходит. Я укутала его в ватное одеяло, которое привёз Филипп. Он взял Юрочку на руки. До вахты я шла рядом с ними…
Меня разрывали на части. Помертвевшую – оставляли в зоне. «Как доехали? Плакал или нет? Как ест? Где стоит кроватка? Ту серенькую курточку надевайте на беленькую. Попроси Ольгу Ивановну, чтобы побольше гуляла. Понаблюдай сам…» – писала я вдогонку. От Филиппа приходили письма-отчёты. Во всех подробностях он описывал, как Юрочка спит, каким просыпается, что бормочет. На тревогу о том, как Ольга Ивановна относится к мальчику, отвечал: «Ты пишешь: раз выбрал Ольгу Ивановну – значит она хорошая. Она большая ворчунья, недовольная почти всегда (характер такой). Но что бы она ни делала – лучше сделать нельзя».
Через несколько дней из Межога детей после года отправили по детприёмникам Коми. Теперь сомнений не осталось: я поступила правильно. Конечно, моему мальчику лучше. Но я тосковала! Страшно! Усмирить, обуздать тревоги, тоску не удавалось никак. Поистине вся моя жизнь стала теперь зависеть от череды писем. Я помнила обещание Филиппа перевести меня в своё отделение. По-прежнему ждала наряда.
* * *
После отъезда четвёртой или пятой партии опэшников-«штрафников» Александра Петровна сказала:
– Перевожу вас на другую работу. Нужна манипуляционная сестра для вольнонаёмных. У вас хорошие руки. Будете делать внутривенные вливания и вольным, и заключённым.
– Я не справлюсь! – взмолилась я.
– Слышала. Выучила наизусть.
Лекарства для вольнонаёмных выделялись из особого фонда. Утренние часы были отведены для больных-«вольняшек», вечерние – для заключённых. Перед дежуркой вечно толпился народ. Шли вохровцы, их жёны. Ждал очереди и командир, посадивший меня за топор в изолятор. Пытался теперь острить, шутить. Выглядевший здоровяком тучный агроном Целищев норовил остаться в очереди последним. Жаждал «посидеть, поговорить». Однако сидел молча и смотрел куда-то в пространство. Летом приносил букетики полевых цветов. Его присутствие тяготило, но что-то мешало сказать: «Уходите, я занята». Застенчиво улыбаясь, однажды он всё-таки высказался:
– Всюду – стена! В мыслях. В желаниях. В жизни. Всюду! Постоянно натыкаюсь на неё. Мне кажется, именно вы можете это понять.
Я – испугалась: стена – это мой образ. Ещё бы не понимать! Стены чуть ли не смыкались надо мной. Стена грозила скрыть даже небо. Мрачная доверительность агронома насторожила. У вольного-то откуда образ стены? Ведь он никогда не сидел в лагерях, не прошёл войну. Если мне порой казалось, что стены вот-вот сведут меня с ума, то выходит, что и этот до неестественности степенный, спокойный человек – на