Читать интересную книгу Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 113 114 115 116 117 118 119 120 121 ... 173

Жарким утром, когда на дворе прожваривало уже как в полдень (каменную макушку горы солнце пропекало явно по отдельному монастырскому блату — как выбритую тонзуру), мечта Доминика, что Констанциуш «всё расскажет» им «как следует» — сбылась со всей материальной дотошностью: как только у Констанциуша выдались свободные пару часов, он заявился во двор с хоругвями:

— Ну! Пошли по дорожке! К иерусалимским часовням!

И приятно было думать, что сейчас они окажутся во влажной прохладе рощицы. Влахернский, по ему одному ведомому ранжиру соответствий и этикетов, ничему и никому внешнему логически не соответствовавшему, молча, с достоинством, с каким-то ящичком в руках, сохраняя сосредоточенное выражение на лице, прошествовал через весь двор к просторной и идеально чистой монастырской общественной уборной. И минут через семь прошествовал обратно, сияющий — в буквальном смысле слова — от резко прибавившегося количества плоскостей, на которых играть солнцу: сбрив подчистую бородку, и теперь неловко, застенчиво, явно не вполне веря ощущениям собственных пальцев, пугливо разгуливал по только что вновь открытой суше лица большим и средним правой руки; а шуйцей, отчего-то воровато, припрятывая в карман широких советских коричневых поношенных брюк коробочку со станком и кисточкой.

— Ну, запевайте! — любезно предложил Констанциуш, едва они все вместе вышли за монастырскую ограду, на лысую брусчатку кальварской площади.

— Чего запевать-то? — вылупилась на него Лаугард (парад понявшая по-своему и красовавшаяся фасонной алой рубахой и невообразимо густо накрасившая ресницы).

— Как чего? Гимны! — с ясной улыбкой пояснил Констанциуш.

Воздвиженский резко натянул верхнюю губу, раздул щеки, сделал совиное лицо и отвернулся, честно изо всех сил стараясь не гоготнуть — и только выдавал как в горшке перемешиваемое — «бу-бу-бу»: явно при слове «гимны» некстати вспомнив об отечестве.

Констанциуш всё никак не мог допетрить природу заминки друзей, а допетрив — изумился сверх всякой меры:

— А как же вы молитесь, когда вместе куда-то идете? — изумление до того захватило все его существо, что на секунду загримировало его под актера, на пару десятилетий более зрелого: чрез весь его ровный, детский, большой, скорей красновато-желтый, чем загорелый, лоб натянулись вздернутые, перекрученные, как будто из органического пластика вылепленные морщинки.

— Как-как? Каждый про себя… каждый как хочет… — замялась Лаугард, как-то не догадываясь сказать попросту, что никаких гимнов не знают, а затем вздернула недоумевающе плечами, как будто ей предлагали что-то неприличное. — В церкви священники поют, ну хор там еще, а мы — нет. Тем более на улице…

— Нет, ну как же так?! — искренне недоумевал Констанциуш. — Давайте вы какой-нибудь гимн вспомните, который вы все знаете — запевайте и пойдем!

Влахернский, развесив губы, накренившись вбок ото всех, безучастно ковырял дорожку и без того уже как будто цементной пылью запорошенным мыском правого ботинка, в двух местах уже расцарапанного чем-то белым, и тщательно прочищал зазоры между брусчаткой, но общий его вид был такой, как будто его ведут на казнь.

Зная друзей, и успев уже изучить веселую, расторопную, стены пробивающую настырность Констанциуша, а также памятуя заодно еще свою собственную, гнетущую, депрессивную реакцию сенсоров на любую массовую принудиловку, Елена внятно почувствовала, что лучше уж из засады дать дёру пока засада только в проекте, — чем когда в нее уже попал:

— Прости, Констанциуш! У меня вдруг страшно разболелась голова. Вернусь-ка я… — и, не дожидаясь комментариев, с воздушными поцелуями, посылаемыми уже от ворот, улизнула обратно в монастырь.

Воздвиженский, единственный из всех, кто моментально просек ее маневр, рванулся было за ней с телячьими глазами, но едва сделав два шага, оглянулся на готового уже было чуть не расплакаться Констанциуша, понял всю непристойность подобного двойного удара — и вернулся ко всем.

Посидев одна в монастырском дворе на лавочке с полчаса, за которые успела переиграть всю свою жизнь, вновь запустить по рельсам поезд Берлин — Мюнхен, и оставить его в покое, вместе со страдальцем Воздвиженским — телепортировав его из реального, но отцензурированного прошлого в подставное будущее, не тронув его и пальцем, не сказав ему даже в том треклятом поезде ни слова, и с интересом проследив за появившимися в гипотетическом коридоре никогда не виданной квартиры Воздвиженского шустренькими кривыми лодыжками маленькой стервы с гэбэшными родителями, на которой бы Воздвиженский наверняка уже давно уныло и послушно женился, при полном восторженном консенсусе родных, а потом устраивал бы, строго по расписанию, гнусные, беспомощные, домашние скандалы, — Елена осталась еще более недовольна этими результатами редактуры плюскуамперфэкта, чем вот этим вот реальным, сегодняшним, абсолютно несчастным Воздвиженским, который, как ей теперь казалось — по ее вине, завис теперь где-то между небом и землей, в межумочном состоянии, выкорчеванный, вырванный из его прежней жизни — да так и не способный набраться сил и построить жизнь новую. Но как, где, в какой точке прошлого, на какой железнодорожной стрелке так хитро соскочить, махануть прочь с подножки поезда, наугад — чтоб не доехать до этих сегодняшних семафоров несчастных, всем всегда недовольных, ненавидящих ее глаз Воздвиженского? «Может быть, вообще вычеркнуть из жизни этот дурацкий Мюнхен? Роскошная идея! Что было бы со мной, если бы я взяла да и отказалась бы, не поехала тогда в Мюнхен, после крещения? — вновь и вновь мучала она это воспоминание, как занозу. — Странное дело: а ведь… вполне вероятно, я бы была уже в монастыре, не будь этого Мюнхена, не будь этой дурацкой поездки, не будь этого дурацкого соблазна вмешаться в жизнь, резко изменить чью-то судьбу. Ну, то, что Воздвиженский бы, конечно бы, уже давно погиб, сгубил душу в трясине советской карьеры — это даже не обсуждается. Теперь у него хотя бы есть шанс — жить настоящей жизнью, творить. Но моя-то жизнь тоже уж точно пошла бы по-другому, если б не Мюнхен! Если не ушла бы даже в монастырь, то я бы… А что бы я? А самое-то смешное, и дикое, что так странно и почему-то чуть больно вспомнить теперь: да если б не было Мюнхена, я бы ведь и с Крутаковым никогда так и не помирилась бы наверняка — и вполне возможно никогда бы с ним так и не увиделась, не созвонилась, словом бы не перемолвилась, от гордости, — и не было бы его сейчас в моей жизни…»

И тут вдруг, прямо перед собой, в жарком воздухе, Елена ясно и ярко увидела красивое чернобровое кругленькое личико Франциски из монастыря на Кимзэе:

— Я же говорила тебе сразу: ты не можешь никого изменить насильно. Ты можешь только немножко помочь, если человек сам захочет измениться. Изменить кого-то может только Бог. И только если человек сам этого очень, очень сильно, захочет. Это же как договор, личный — между Богом и человеком. Договор добровольный, всегда добровольный — других договоров Господь никогда не подписывает.

Франциска была в своем шаперончике, говорила, как и пристало, на немецком, и потянулась уже, было, чтобы достать для Елены из кармана рясы монастырский марципан — как Елена, сдуру, попыталась как-то упорядочить это видение, и, с недопустимыми, земными, политесами вскочила и пригласила Франциску сесть рядом с собой на скамейку; в воздухе немедленно появились зыбкие, матового марева, помехи, и Францискино лицо рассеялось.

Так и оставшись голодной (а как бы сейчас и вправду хотелось заполучить этой сладкой миндальной рыбины с серебряным хитрым глазом! Ах, как жаль, что спугнула!), Елена растерянно хлопнулась обратно на скамейку — и моментально, яркой картинкой, со всеми самолетными запахами, вспомнила почему-то про другие «помехи в эфире», совершенно к делу не относящиеся: когда, не выдержав тоски прибалтийской ссылки, заставила Анастасию Савельевну удрать — обменять билеты — на неделю раньше («Ну мам, мне же нужно рюкзак большой еще купить для Польши…»), и обратно из Риги в Москву летели самолетом, не пожелав тащиться душным, унылым поездом. А потом эта непонятно зачем выигранная неделя в Москве. Пустая, тошная неделя. За которую Москва — из-за телефонного табу — все равно чувствовалась, как глухонемой город, как будто б у города, а не у Елены, уши все еще заложены после самолета.

Елена опять вдруг на секунду — и по заложенности в ушах, и по специфическому, грязноватому запаху разогреваемой самолетной пищи — очутилась в том самолете, и вспомнила, как, сев в самом первом ряду, у иллюминатора, как только взлетели, заснула — совсем ненадолго, буквально на несколько минут, — и провалилась в сон как-то разом, без всякой пробежки солнечной лужайки с проростками дневных впечатлений, — и увидела вдруг во сне себя, разгуливающую вдоль по проходу того же самолета: идет, смотрит — а справа, там, где в салоне обычно горит знак аварийного выхода — теперь — будочка, задернутая шторками, — похожая на крошечное кухонное отделение для стюардесс, — и вдруг сверху над этими шторками, вместо ожидавшегося слова «Выход», загорается красными электронными буквами табло: «Экстренная Исповедь»; удивилась — и проснулась. А так ведь в Москве на исповедь и не сходила — из-за этой муторной тоски, не позволявшей ни на чем толком сосредоточится.

1 ... 113 114 115 116 117 118 119 120 121 ... 173
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова.
Книги, аналогичгные Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова

Оставить комментарий