ничего сделать не может, максимум, на что он способен, – чистить по утрам зубы… У красных оказалось много талантливых командиров. В общем, нам не удержаться. – Колчак зажато вздохнул. Пожаловался: – Очень хочется напиться. Эта бордовая кислушка, – он ткнул пальцем в бутылку с французским вином, – годится только для компрессов.
Бесшумно, бестелесно, будто дух, возник повар в роскошном колпаке с дутым накрахмаленным верхом. Действительно дух, а не человек. Колчак перевел взгляд на его ноги: повар был обут в мягкие, обрезанные до середины икр валенки, потому и скользил по паркету без единого звука.
– Голубчик, поставь-ка в снег пару бутылок шампанского, – попросил Колчак. – Да предупреди часового, чтобы постерег, иначе сопрут.
– Я сам постерегу их, выше высокопревосходительство!
– Зачем же? – Колчак усмехнулся. – Не царское это дело.
– Слушаюсь! – Повар покорно склонился перед Колчаком.
– Русские люди любят пить с прицепом, – сказал он Анне Васильевне, когда повар ушел, – хлебом не корми, дай что-нибудь прицепить. К пиву прицепляют водку, к шампанскому – коньяк.
– Подчиненные вам офицеры пьют шампанское с водкой. Выпивают стакан водки, потом – полбутылки шампанского. Раскрутят его веретеном и проглотят вместе с дыханием. А потом – на мороз. В снежки играть. – Анна Васильевна натянула на плечи шаль, поднялась, подошла к Колчаку сзади, обняла за плечи и, как обиженная девочка, ткнулась носом в его волосы, в самую макушку.
– Вы очень редко достаетесь мне, Александр Васильевич, – пожаловалась она, – мне плохо без вас.
Он вывернул голову, притиснулся губами к ее пальцам.
– Что поделаешь, Анна Васильевна, жизнь у нас такая непутевая, – поморщился: очень уж безликой, очень затасканной прозвучала у него эта фраза. Но ведь вся жизнь наша сплошь состоит из затасканностей, из повторов, из расхожих явлений, из тривиальных поступков, из стыда перед самим собою, из банальностей и зла. И все меньше и меньше становится в ней благородства, тепла, чистоты, ощущения того, что ты кому-то нужен. – Что поделаешь, Анна Васильевна, – повторил он дрогнувшим, неожиданно сделавшимся горьким голосом.
Недавно он отправил письмо в Париж – через посла, дипломатической почтой, – где посетовал жене, что работает по двадцать часов в сутки, свободного времени у него бывает, дай Бог, полчаса, но чаще всего и этих пресловутых тридцати минут не выпадает. Он загнан, как лошадь, с которой в течение нескольких суток не снимали седла. Максимум, на что он годен, – на мясо да еду другим. Съесть его хотят многие: и Жанен, и Гайда, и генерал Дитерихс, и Пепеляев – родной брат министра внутренних дел Виктора Николаевича Пепеляева, которого он намерен передвинуть в кресло премьера правительства, и чешские военные лидеры, очистившие от фронтовой грязи свои сапоги и наштукатурившие их до зеркального сверка, и еще десятка два начальников разного ранга с крепкими зубами и крупными щучьими ртами. Все – отменные едоки.
Он вновь склонил голову набок и поцеловал тонкие холодные пальцы Анны Васильевны.
Внутри у него родилась теплая волна, вызвало хмельное чувство, он налил себе коньяка, Анне Васильевне – вина. Шампанское еще, наверное, не подоспело. Дурацкая привычка у кухонного люда – хранить шампанское, водку и белое вино в тепле. Красное вино, портвейны, коньяк можно хранить сколько угодно, но эти благородные напитки, которые любят холод и ненавидят тепло… Зачем же их хранить «в валенках», оберегать, как повар оберегает свои ноги?
Впрочем, повар у него был совсем неплохой.
– Выпьем, чтобы нам никогда не разлучаться, – сказал Колчак, потянулся своей рюмкой к бокалу Анны Васильевны, – чтобы никакие ветры, никакие холода этому не помешали. Чтобы всю жизнь вместе…
– Чтобы всю жизнь вместе, – эхом повторила Анна Васильевна.
– До смертной черты.
– До смертной черты.
Потом он сел за фортепьяно и сразу почувствовал, что давно не садился за инструмент, пальцы были чужими, не чувствовали клавиш, кончики их были деревянными, тупыми, будто обтянуты чужой кожей, хромом или шевро, ничего с такими пальцами не сыграть, не «огородить» – бесполезно. Но потом Колчак немного размялся, заиграл тихо и проникновенно. Это были знакомые аккорды вступления к романсу «Гори, моя звезда». Анна Васильевна аккуратно прижала пальцы к уголкам глаз и, боясь смазать подрисовку, сделанную черным французским карандашиком, тут же опустила. Запела проникновенно, подлаживаясь своим голосом под голос Колчака:
Гори, гори, моя звезда,Звезда любви приветная,Ты у меня одна заветная,Другой не будет никогда,
За стеной выла вьюга, горсти снега с хрустом всаживались в окна, грозя выбить их, от тепла внутри и холода снаружи кряхтел весь дом, звонко поскрипывали матицы, вырубленные из старого смолистого и очень пахучего кедра, в камине слабо потрескивал огонь, за окнами перекликались часовые.
Казалось, что именно здесь, у этого огня, за этим столом находится центр России, но центр России находился совсем не здесь, и Колчак, понимая это, иногда замирал в неком нервном оцепенении и, слыша, как в ушах звонко бьется сердце, беспомощно разводил руки в стороны: власть у него, словно вода, проливалась, проскальзывала между пальцами и уплывала, он не мог удержать ее и от этого страдал.
– Неужели нам придется покинуть Омск? – спросила Анна Васильевна, испуганно покосилась на расплывчатые тени, отбрасываемые огнем камина на стены.
– Как это ни прискорбно – придется. И покатимся мы на восток, и покатимся. Что нас ждет там – неведомо никому.
Гайда струсил. Сбежав с фронта, он все-таки решил вернуться туда – вернулся и незамедлительно начал искать себе союзников, понимал, что власть скоро будет передана из рук Колчака в другие руки, и лучшего ставленника на место адмирала, чем он сам, Гайда не видел.
Он всю жизнь интриговал, бывший фельдшер Гейдль, но ладно бы просто интриговал, устраивая сеансы борьбы под ковром, – это Бог с ним, это еще терпимо, но он порою бросал фронт на несколько дней только ради того, чтобы провести время в объятиях какой-нибудь любвеобильной деревенской вдовушки, – такого себе позволить не мог никто, а Гайда, он же Рудольф Гейдль, позволял.
Однажды Колчак не выдержал и вызвал Гайду к себе. Все были уверены – адмирал сдерет с него погоны, отнимет награды и прикажет конвою отвести бывшего военфельдшера в овраг. Так полагал и сам Гайда. Он хотел было исчезнуть – практику на этот счет имел немалую, но не успел – около его штаба спешилась сотня бородатых сибирских казаков.
Гайда, бледный, с перекошенным ртом и дрожащими руками, поехал к Колчаку в Екатеринбург – Верховный правитель прибыл туда вместе со своим поездом.
Когда Гайда появился на окраине Екатеринбурга, на одной из улиц, похожей на обыкновенную кривую деревенскую «першпективу», расхристанный пеший казак, оказавшийся поблизости, узнал Гайду и выдернул из ножен шашку. С ревом кинулся на чеха:
– У-у, иуда!
Казачий конвой немедленно взял Гайду в двойное кольцо, через которое было не прорваться. Казак с лязганьем вогнал шашку обратно