Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все?
— Да.
— Занавесьте окна, чтобы не видно было свет сквозь щели ставен.
Сердитый голос громко говорит: — Какой это умник придумал собрать нас в нежилом доме? — Тише! В углу зажгли маленькую лампу. Комната — пустая, без мебели, только — два ящика, на них положена доска, а на доске — как галки на заборе — сидят пятеро людей. Лампа стоит тоже на ящике, поставленном «попом». На полу у стен ещё трое и на подоконнике один, юноша с длинными волосами, очень тонкий и бледный. Кроме его и бородача, я знаю всех. Бородатый басом говорит, что он будет читать брошюру «Наши разногласия», её написал Георгий Плеханов, «бывший народоволец».
Во тьме на полу кто-то рычит:
— Знаем!
Таинственность обстановки приятно волнует меня; поэзия тайны — высшая поэзия. Чувствую себя верующим за утренней службой во храме и вспоминаю катакомбы, первых христиан. Комнату наполняет глуховатый бас, отчётливо произнося слова.
— Ер-рунда, — снова рычит кто-то из угла.
Там в темноте загадочно и тускло блестит какая-то медь, напоминая о шлёме римского воина. Догадываюсь, что это отдушник печи.
В комнате гудят пониженные голоса, они сцепились в тёмный хаос горячих слов, и нельзя понять, кто что говорит. С подоконника, над моей головой, насмешливо и громко спрашивают:
— Будем читать или нет?
Это говорит длинноволосый бледный юноша. Все замолчали, слышен только бас чтеца. Вспыхивают спички, сверкают красные огоньки папирос, освещая задумавшихся людей, прищуренные или широко раскрытые глаза.
Чтение длится утомительно долго, я устаю слушать, хотя мне нравятся острые и задорные слова, легко и просто они укладываются в убедительные мысли.
Как-то сразу, неожиданно пресекается голос чтеца, тотчас же комната наполнилась возгласами возмущения:
— Ренегат!
— Медь звенящая!..
— Это — плевок в кровь, пролитую героями.
— После казни Генералова, Ульянова…
И снова с подоконника раздается голос юноши:
— Господа, — нельзя ли заменить ругательства серьёзными возражениями, по существу?
Я не люблю споров, не умею слушать их, мне трудно следить за капризными прыжками возбуждённой мысли, и меня всегда раздражает обнажённое самолюбие спорящих. Юноша, наклонясь с подоконника, спрашивает меня: — Вы — Пешков, булочник? Я — Федосеев. Нам надо бы познакомиться. Собственно — здесь делать нечего, шум этот — надолго, а пользы в нём мало. Идёмте? О Федосееве я уже слышал как об организаторе очень серьёзного кружка молодёжи, и мне понравилось его бледное, нервное лицо с глубокими глазами. Идя со мною полем, он спрашивал, есть ли у меня знакомства среди рабочих, что я читаю, много ли имею свободного времени, и, между прочим, сказал: — Слышал я об этой булочной вашей, — странно, что вы занимаетесь чепухой. Зачем это вам?
С некоторой поры я и сам чувствовал, что мне это не нужно, о чём и сказал ему. Его обрадовали мои слова; крепко пожав мне руку, ясно улыбаясь, он сообщил, что через день уезжает недели на три, а возвратясь, даст мне знать, как и где мы встретимся. Дела булочной шли весьма хорошо, лично мои — всё хуже. Переехали в новую пекарню, и количество обязанностей моих возросло ещё более. Мне приходилось работать в пекарне, носить булки по квартирам, в академию и в «институт благородных девиц». Девицы, выбирая из корзины моей сдобные булки, подсовывали мне записочки, и нередко на красивых листочках бумаги я с изумлением читал циничные слова, написанные полудетским почерком. Странно чувствовал я себя, когда весёлая толпа чистеньких, ясноглазых барышень окружала корзину и, забавно гримасничая, перебирала маленькими розовыми лапками кучу булок, — смотрел я на них и старался угадать — которые пишут мне бесстыдные записки, может быть, не понимая их зазорного смысла? И, вспоминая грязные «дома утешения», думал: «Неужели из этих домов и сюда простирается «незримая нить»?»
Одна из девиц, полногрудая брюнетка, с толстой косою, остановив меня в коридоре, сказала торопливо и тихо: — Дам тебе десять копеек, если ты отнесёшь эту записку по адресу.
Её тёмные, ласковые глаза налились слезами, она смотрела на меня, крепко прикусив губы, а щёки и уши у неё густо покраснели. Принять десять копеек я благородно отказался, а записку взял и вручил сыну одного из членов судебной палаты, длинному студенту с чахоточным румянцем на щеках. Он предложил мне полтинник, молча и задумчиво отсчитав деньги мелкой медью, а когда я сказал, что это мне не нужно, — сунул медь в карман своих брюк, но — не попал, и деньги рассыпались по полу.
Растерянно глядя, как пятаки и семишники катятся во все стороны, он потирал руки так крепко, что трещали суставы пальцев, и бормотал, трудно вздыхая: — Что же теперь делать? Ну, прощай! Мне нужно подумать… Не знаю, что он выдумал, но я очень пожалел барышню. Скоро она исчезла из института, а лет через пятнадцать я встретил её учительницей в одной крымской гимназии, она страдала туберкулёзом и говорила обо всём в мире с беспощадной злобой человека, оскорблённого жизнью.
Кончив разносить булки, я ложился спать, вечерком работал в пекарне, чтоб к полуночи выпустить в магазин сдобное, — булочная помещалась около городского театра, и после спектакля публика заходила к нам истреблять горячие слойки. Затем шёл месить тесто для весового хлеба и французских булок, а замесить руками пятнадцать, двадцать пудов — это не игрушка.
Снова спал часа два, три и снова шёл разносить булки.
Так — изо дня в день.
А мною овладел нестерпимый зуд сеять «разумное, доброе, вечное». Человек общительный, я умел живо рассказывать, фантазия моя была возбуждена пережитым и прочитанным. Очень немного нужно было мне для того, чтоб из обыденного факта создать интересную историю, в основе которой капризно извивалась «незримая нить». У меня были знакомства с рабочими фабрик Крестовникова и Алафузова; особенно близок был мне старик ткач Никита Рубцов, человек, работавший почти на всех ткацких фабриках России, беспокойная, умная душа.
— Пятьдесят и семь лет хожу я по земле, Лексей ты мой Максимыч, молодой ты мои шиш, новый челночок! — говорил он придушенным голосом, улыбаясь больными, серыми глазами в тёмных очках, самодельно связанных медной проволокой, от которой у него на переносице и за ушами являлись зелёные пятна окиси. Ткачи звали его Немцем за то, что он брил бороду, оставляя тугие усы и густой клок седых волос под нижней губой. Среднего роста, широкогрудый, он был исполнен скорбной весёлостью.
— Люблю в цирк ходить, — говорил он, склоняя на левое плечо лысый, шишковатый череп. — Лошадей — скотов — как выучивают, а? Утешительно. Гляжу на скот с почтением, — думаю: ну, значит, и людей можно научить пользоваться разумом. Скота — сахаром подкупают циркачи, ну, мы, конечно, сахар в лавочке купить способны. Нам — для души сахар нужно, а это будет — ласка! Значит, парень, лаской надо действовать, а не поленом, как установлено промежду нас, — верно?
Сам он был не ласков с людьми, говорил с ними полупрезрительно и насмешливо, в спорах возражал односложными восклицаниями, явно стараясь обидеть совопросника. Я познакомился с ним в пивной, когда его собирались бить и уже дважды ударили, я вступился и увёл его.
— Больно ударили вас? — спросил я, идя с ним во тьме, под мелким дождём осени.
— Ну, — так-ли бьют? — равнодушно сказал он. — Постой-ка, — почему это ты со мной на «вы» говоришь?
С этого и началось наше знакомство. Вначале он высмеивал меня остроумно и ловко, но когда я рассказал ему, какую роль в жизни нашей играет «незримая нить», он задумчиво воскликнул:
— А ты — не глуп, нет! Ишь ты?.. — И стал относиться ко мне отечески ласково, даже именуя меня по имени и отчеству.
— Мысли твои, Лексей ты мой Максимыч, шило моё милое, — правильные мысли, только никто тебе не поверит, невыгодно…
— Вы верите?
— Я — пёс бездомный, короткохвостый, а народ состоит из цепных собак, на хвосте каждого репья много: жёны, дети, гармошки, калошки. И каждая собачка обожает свою конуру. Не поверят. У нас — у Морозова на фабрике — было дело! Кто впереди идёт, того по лбу бьют, а лоб — не задница, долго саднится.
Он стал говорить несколько иначе, когда познакомился со слесарем Шапошниковым, рабочим Крестовникова, — чахоточный Яков, гитарист, знаток библии поразил его яростным отрицанием бога. Расплёвывая во все стороны кровавые шматки изгнивших лёгких, Яков крепко и страстно доказывал:
— Первое: создан я вовсе не «по образу и подобию божию», — я ничего не знаю, ничего не могу и, притом, не добрый человек, нет, не добрый! Второе: бог не знает, как мне трудно, или знает, да не в силе помочь, или может помочь, да — не хочет. Третье: бог не всезнающий, не всемогущий, не милостив, а — проще — нет его! Это — выдумано, всё выдумано, вся жизнь выдумана, однако — меня не обманешь!
- Мой спутник - Максим Горький - Русская классическая проза
- снарк снарк: Чагинск. Книга 1 - Эдуард Николаевич Веркин - Русская классическая проза
- Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 8-10 - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Тронуло - Максим Горький - Русская классическая проза
- Мое советское детство - Шимун Врочек - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза / Юмористическая проза