и снова тончайшее, доступное, должно быть, только китайскому глазу видение нежных акварельных красок, снова сказочные пейзажи: горы, деревья, гладь озер и отражения гор в этих озерах, снова птицы, у которых либо до мельчайших подробностей, как под микроскопом, изображено каждое перышко, либо, наоборот, вся эта птичка – зимородок или ласточка – дана двумя-тремя уверенными и точными мазками кисти…
Что здесь более удивительно: или филигранная работа, или эти уверенные, нарочито небрежные и в то же время абсолютно точные мазки – сказать трудно.
Сначала эти пейзажи кажутся вам странными, чужеродными, их слишком много повсюду – в каждом доме, в каждом магазине – и все они как бы за пределами того, что вы сами находите в природе. Должно быть, по слабости своей человек именно поэтому и относится к ним поначалу очень недоверчиво. Но вот вас пленяет какая-то одна деталь, один тон, только одна картина. А когда вы полюбили всю эту манеру письма, все это видение художника, многих, бесчисленных художников – вы и не заметили. Да и не все ли равно – когда? Важно другое. Важно, что отныне ваш мир, тот мир, который человек способен вобрать в себя из окружающей его действительности, – вдруг стал шире, богаче, какая-то новая точка зрения, новое освещение позволяет вам улавливать, замечать и запоминать то, мимо чего вы проходили до сих пор равнодушно.
Итак – двести пятьдесят или триста картин местных художников, и все та же, уже знакомая вам, прелесть красок и оттенков, очертаний, силуэтов. И вдруг…
Не помню художника, скажу прямо – творение его вполне ординарное, и это даже не картина, а эскиз: в рамке размером примерно 70 × 35 стоит девушка… Обыкновенная китайская девушка, в серых брюках, в кофточке, которая выпущена поверх брюк и обтягивает ее талию. Кофточка застегнута на все пуговицы и с высоким воротничком… На голове ни шляпы, ни банта… Лицо едва только проработанное, но все-таки вы улавливаете выражение спокойной радости, должно быть, в улыбке ярких губ…
Художник и не стремился дать выражение лица, он дал только фигуру – легкую и строгую, на наш, европейский взгляд – недостаточно развитую девичью фигуру, но, как всегда, – очень точную и, должно быть, за счет этой точности – изящную…
Девушка опирается спиной на перила, которые даны двумя условными, прерывистыми линиями… Девушка только прикасается к этим перилам-линиям, только чувствует их, и это чувствование опоры за спиной передано в почти незаметном повороте плеч.
Еще раз повторяю: ничего особенного, неплохая, но и не выдающаяся картина, и все-таки она производит впечатление какой-то находки. Почему?
Я долго смотрю на картину и никак не могу найти ответа на свой собственный вопрос.
Между тем выставка пустеет, в помещении становится тихо. Борис Полевой, с которым мы вместе знакомимся с городом Сучжоу и его достопримечательностями, уже спустился вниз, на первый этаж, и ребятишки тоже скатились за ним по лестнице.
Я подхожу к окну (а окна здесь почти сплошной полосой вдоль всех четырех стен), я смотрю вниз: любопытно ведь увидеть своего товарища сверху, когда он двигается в сопровождении такого многочисленного и почетного эскорта!
…Вот вырывается из дверей магазина лопоухий и вихрастый мальчишка – он возглавляет всю эту шумную процессию. Вслед за ним – еще несколько мальцов, потом – девчушка с маленьким братишкой за плечами, и, наконец, сам Полевой в своем лихом берете, который, однако, никак не придает ему заграничного вида. Он идет в обнимку с двумя парнишками, и еще двое торжественно держатся за рукава его плаща.
Толпа заполняет узкий проулочек между магазином и каким-то заборчиком, теснит прохожих, будит рикш, которые дремлют в своих колясках в ожидании пассажиров. Мне все это очень хорошо видно сверху.
И вдруг я замечаю, что против окна стоит девушка – ее тоже оттеснили с узенькой полоски тротуара, и она пережидает, когда же схлынет эта шумная ватага. Ей тоже любопытно, а, между тем, ее оттесняют все дальше и дальше и, наконец, прижимают к заборчику… Она чувствует за спиной что-то твердое, но не оглядывается назад, а продолжает с улыбкой глядеть на «сулянина»[35], окруженного шумной толпой мальчишек.
Поразительно сходна была поза этой девушки с тем, что я только что видел на картине. Настолько велико оказалось сходство, что в какой-то момент трудно было сообразить – что картина, а что – живая фигура.
Радость, которую мы испытываем при взгляде на произведения искусства, такое сложное чувство, что его трудно, просто невозможно обозначить каким-то одним словом. В этой радости – очень много оттенков, и один из них – это узнавание в изображении самой действительности, действительности в таких ее красках, очертаниях и деталях, которых до сих пор без помощи художника вы не замечали.
Эта мысль появилась, но только на одно мгновение, и сейчас же исчезла, а вместо нее появилась другая – стало понятным, почему простенькая картина с девушкой производит такое впечатление: потому что эта картина была одной. Одна-единственная была на выставке картина, которая изображала человека, причем человека сегодняшнего, такого, которого можно видеть вот сейчас, сию же минуту на любой улице города.
На выставках и в Сучжоу, и во многих других городах мы видели тысячи горных пейзажей, множество цветов и гораздо реже – людей. Но если они и появлялись на картинах, так в большинстве случаев это были полулюди-полуфеи в китайском обличье или же стилизованные люди, обязательно с красивыми лицами…
Я соглашался с художниками и даже был благодарен им за то, что они расширили мое понимание красоты человеческого лица, но при этом меня ни на секунду не покидало вполне рассудочное ощущение того, что я вижу картину. Картину, а не жизнь.
Теперь, на выставке в Сучжоу, я вспомнил несколько портретов, виденных мною раньше, и, прежде всего, два портрета в Шаосине, в доме-музее Лу Синя: портреты деда и бабушки великого писателя.
Эти портреты, выполненные скупыми, однообразными акварельными красками, были очень убедительны и, вероятно, как раз своей скупостью заставляли верить, что люди были именно такими, какими мы видим их сейчас, заставляли запомнить облики двух пожилых людей, запомнить, должно быть, навсегда.
А между тем все-таки и это были не столько портреты людей, сколько их лики в одном-единственном выражении. Я видел строгость этих лиц, а если их ум – так опять-таки строгий, видел их житейскую мудрость и даже доброту, но снова – строгую. Если и были в этих лицах какие-то другие выражения, кроме строгости, так они улавливались только через строгость, все