не берем, вот что плохо! Жилья мало. Холостому что? Сорвал куш в путину, только его и видели! А семейные – солидный народ.
Он читал с утра до вечера, и когда Ольга Прохоровна сказала ему то, что еще в Москве решила непременно сказать, он тоже читал, держа книгу на коленях и подняв лицо к потолку.
– Платон Васильевич, я выхожу замуж.
Пальцы на книге вздрогнули и остановились.
– Мне трудно было сказать вам… – Ольга Прохоровна немного задохнулась. – Но скрывать еще труднее.
Дед помолчал.
– Чего же скрывать? – просто сказал он. – Дело такое. А каково будет для Оленьки? Хорошо ли?
Он заговорил о том, что, может быть, Оленька останется на Тузле, хотя бы не насовсем, а пока устроится жизнь.
– Нет, Платон Васильич. Вот пока все устроится, я и привезла ее вам.
– Эх, Борисова дочка! – горько сказал дед.
Фотография Бориса, старая, еще довоенная, стояла на комоде. Он был снят после школы, по-мальчишески суровый, в новом костюме, в рубашке с твердым чистым воротником и сам такой же твердый и чистый.
– За кого? – спросил дед. – Хороший ли человек?
Она назвала фамилию – и он заволновался:
– Остроградский?
– Да.
Статья «О совести ученого», наклеенная на картон и вставленная в некрашеную рамку, висела над кроватью.
– Тот самый?
Дед показал не на статью, куда-то в сторону. Но Ольга Прохоровна догадалась:
– Да, да.
– Ну, это судьба, – помолчав, сказал дед. – Так ведь пожилой, должно быть?
– Да. Но это ничего.
– Ясно, ничего. Хорошо даже. А что же ему? – Он говорил теперь о Снегиреве. – Так ничего и не будет?
– Не знаю, Платон Васильич.
– Борис почему не выдержал? Потому что его война сломила. Войну-то он выиграл.
– Да.
– А тут, поди-ка, еще одного врага одолей.
– Да еще какого врага!
– Ничего, найдется управа! На крови ведь только неправда держится. Правде-то зачем кровь?
Он замолчал, услышав легкие Оленькины шаги на крыльце. Ольга Прохоровна прижалась к нему. Он ласково провел рукой по ее лицу.
– А плакать не надо.
47
Ей хотелось добраться до края косы, куда они с Борисом ездили каждый день в ту запомнившуюся счастливую неделю, и она попросила секретаря тузлинской парторганизации, который хотел посмотреть, размыло ли снова косу, взять ее с собой. Они пошли втроем: она, секретарь – черноглазый порывистый украинец, приехавший после войны в Керчь к друзьям и увлекшийся тузлинскими делами, – и пожилой рыбак, поглядывавший на Ольгу Прохоровну смеющимися глазами из-под выгоревших бровей.
– Я думаю, что за девочка, а это нашего Бориса Черкашина жена, – сказал он, когда лодка уже подходила к размытому краю косы. – Ну как он? Преуспевает вообще?
Ольга Прохоровна растерянно смотрела на него и молчала.
– Вот они! – закричал секретарь. – Столбики! Я весной от этих столбиков уток стрелял! А теперь они где? Почти под водой. Видите? Метров сто размыло!
– Если не больше! – подтвердил рыбак. Так и осталось неясным, как могло случиться, что он не слышал – или забыл? – о смерти Бориса.
Узкая полоска показалась недалеко от того места, где море отделило косу от таманского берега. Это был песчаный островок, по-видимому недавно намытый. Ольге Прохоровне захотелось остаться на этом островке – и они высадили ее, а сами пошли смотреть контрольные невода.
…Она знала, зачем приехала сюда, – проститься с Борисом. Но никакого прощанья не получилось, потому что едва она осталась одна, как сразу же стала думать об Остроградском.
После той ночи в Лазаревке она, оставаясь одна, неизменно начинала жалеть, что его нет рядом с нею. Она бродила босая, подкидывая ногами песок, и думала, перебирала их встречи. Когда они были у Лапотникова и хозяин, добродушный, самодовольный, суетливый, хвастливый, вдруг вспомнил, что у него срочное дело, и ушел надолго, чуть ли не на полчаса, – они сидели молча, расстроенные, гадая, нарочно он оставил их или не нарочно. На улице они кидались друг к другу.
Она бродила и думала. Ракушки сильно и нежно блестели под солнцем, тонкие следы птичьих ножек нарисовались здесь и там на песке. Она рассматривала эти следы и думала, думала. Было одно обстоятельство, которое могло сделать в тысячу раз труднее ее, а теперь и его трудную жизнь. Она вздохнула весело и тревожно. Черт побери! Ко всем нашим делам еще и это! Ни кола ни двора! Может быть, она ошибается? Сколько прошло? Она сосчитала. Еще мало. Но похоже. Правда, с Оленькой все началось совершенно иначе. Но похоже! Что-то неуловимо изменилось – в чем? Она сама не знала. В том, как она подбрасывала песок ногами, в том, как она села, натянув юбку на колени, в том, как она думала об Остроградском и хотела близости с ним. В том, как она смотрела на затянувшийся дымкой Таманский полуостров.
Солнце уже склонялось, когда они пустились в обратный путь. От Тузлинской косы отвалил катерок, секретарь сказал, что это киномеханик отправился в Керчь за картиной. Цапля сидела на стойке контрольного невода, неподвижная, с втянутой в плечи надменной головкой. Да, похоже! Что-то он скажет? Мысль, которой Ольга Прохоровна боялась, мелькнула… Ни за что! Она не только не стремилась избежать того, что случилось – если случилось, а как будто ждала и хотела, чтобы все было