время смерти не известны; спор шел о степени достоинства, ибо все были убеждены, что это поэт превосходный. Выходка Монтескье против споров о достоинстве Гомера была выходкою против всего того направления, которое господствовало с эпохи Возрождения, когда древняя греко-римская жизнь и литература были на первом месте. «Страсть большей части французов, — пишет персиянин, — быть умниками и составлять книги, тогда как ничего не может быть хуже этого. Природа мудро распорядилась, чтобы человеческие глупости были преходящими, а книги дают им бессмертие! Глупцу мало того, что наскучивает всем тем, которые живут вместе с ним: он хочет мучить все будущее поколение, он хочет, чтобы потомство знало, что он жил и что был глуп».
Но больше всего в «Персидских письмах» достается поэтам, и понятно почему: никто так не прославил неприятного теперь века Людовика XIV, как поэты; их произведения сделались неотъемлемым достоянием народа, его красою и гордостию, а что сделали они для того воспитания или перевоспитания народа, какого хотел Монтескье с товарищами? В одном обществе персиянин встретил человека дурно одетого, делающего гримасы, говорящего каким-то странным языком. Когда он осведомился, кто это, то ему отвечали: поэт, а поэты — самые смешные люди на свете, поэтому их не щадят, их обдают презрением. В другой раз персиянин вошел в библиотеку; провожатый указал ему на отдел книг и сказал: это все поэты, т. е. авторы, которых ремесло состоит в том, чтобы мешать здравому смыслу и обременять ум украшениями, как некогда обременяли женщин нарядами; провожатый сделал особенно злую выходку против лирических поэтов, которых искусство, по его словам, состоит в гармонической бессмыслице.
Кроме общих причин, заключавшихся в характере времени, собственная природа Монтескье участвовала в составлении такого отзыва о поэтах. Несмотря на легкий, насмешливый характер «Персидских писем», в их авторе виден уже человек, который не может освободиться от серьезных вопросов, от серьезных дум над общественными явлениями. Он уже возбуждает вопрос о пользе и вреде цивилизации и старается разрешить его. Один персиянин оспаривает пользу цивилизации. «Я слышал, — пишет он, — что изобретение бомб отняло свободу у всех народов Европы: государи, не будучи более в состоянии вверять охрану крепости гражданам, которые сдались бы при первой бомбе, получили предлог содержать регулярные войска, с помощию которых поработили потом своих подданных. После изобретения пороха нет более неприступных крепостей, т. е. нет более на земле убежища против несправедливости и насилия. Я трепещу при мысли, что откроют еще новое средство истреблять людей и целые народы. Ты читал историков; обрати внимание на то, что все государства основались во время невежества и пали вследствие излишнего занятия искусствами. Недавно я в Европе, но уже слышал от разумных людей о свирепствах химии: это четвертый бич, истребляющий людей, но истребляющий постоянно, тогда как война, мор и голод истребляют большие массы, но после долгих промежутков времени. К чему послужило изобретение компаса и открытие стольких новых народов, которые сообщили нам более свои болезни, чем богатства? Это изобретение было гибелью для открытых стран: целые народы были истреблены, оставшиеся обращены в рабов».
«Или ты не думаешь того, что говоришь, — отвечает другой персиянин, — или ты поступаешь лучше, чем думаешь. Ты покинул отечество для науки — и ты презираешь просвещение? Подумал ли ты о варварском и несчастном положении, в какое мы повергнуты потерею образования? Ты боишься, что выдумают какое-нибудь новое средство истребления. Нет: если пагубное изобретение явится, то оно будет запрещено народным правом, и единодушное соглашение народов погубит его. Для государей нет выгоды делать завоевания подобными средствами: они должны искать подданных, а не земли. Ты жалуешься, что нет более неприступных крепостей: значит, ты жалеешь, что теперь войны оканчиваются скорее, чем прежде. Ты должен был заметить, читая историю, что, со времени изобретения пороха, битвы стали менее кровопролитны, чем прежде, ибо почти не бывает более рукопашных боев. Когда говорят, что искусства делают людей изнеженными, то здесь речь не идет, по крайней мере, о людях, которые занимаются искусством, ибо они никогда не бывают праздны, а праздность более всех пороков истребляет мужество. В стране образованной люди, которые пользуются удобствами от известного искусства, принуждены заниматься другим искусством, если не хотят видеть себя в постыдной бедности, следовательно, праздность и изнеженность несовместимы с искусствами. Париж, быть может, самый чувственный город в мире, нигде более не утончают удовольствий; но в нем же ведут и самую трудовую жизнь. Чтоб один человек жил роскошно, сотня других должна работать без устали. Одна женщина вздумала, что ей надобно явиться в известном обществе в таком-то наряде, и вот с этой минуты пятьдесят ремесленников уже не спят более и не имеют более времени есть и пить; она приказывает — и ей повинуются скорее, чем нашему монарху, ибо интерес есть самый могущественный монарх на свете. Эта страсть к труду, страсть к обогащению идет из сословия в сословие, от ремесленников до вельмож, овладевает целым народом, среди которого только и видишь труд, промышленность. Где же изнеженный народ, о котором ты толкуешь?» Дело начато слабо, поверхностно, но начато.
Будущий автор «духа законов» делает сильную выходку против господства римского права во Франции, выходку, также знаменующую пробуждение народности. «Кто может подумать, — пишет персиянин, — чтобы королевство самое древнее и самое могущественное в Европе уже десять веков руководилось чужими законами? Если бы еще французы были покорены, то это легко было бы понять, но они завоеватели. Они покинули древние законы, изданные их первыми королями в общих собраниях народа, и, что всего страннее, римские законы, которые они приняли вместо своих, были изданы в то же время. И чтобы заимствование было полное, и чтобы весь здравый смысл пришел изчужа, они еще взяли все папские постановления и сделали их частию своего права: новый вид рабства. Это обилие чужих натурализованных законов подавляет правосудие и судей; но эти томы законов ничто в сравнении с страшным войском глоссаторов, комментаторов, компиляторов — людей столь же бедных здравым смыслом, сколько богатых числом своим».
Автор по поводу исторической библиотеки, которую показывают персиянину, делает краткий очерк или, лучше, краткий отзыв об истории европейских государств. О Германии автор выражается так: «Это единственное государство в мире, которое не ослабевает от разделения, которое укрепляется по мере потерь своих; медленное в пользовании своими успехами, оно становится неодолимым вследствие своих поражений». В истории Франции Монтескье видит только историю усиления королевской власти. В английской истории он видит «свободу, постоянно порождающуюся из огня междоусобий и мятежей; короля, постоянно колеблющегося на престоле непоколебимом; народ нетерпеливый, мудрый в самом