Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну а сам он, Валерка, что надо исполнил. Погасил, обезвредил. Неужели за это с него Хлябин спросит — что вот дал он Угланова ранить, когда тот целиком должен быть невредим? Неужели вот только за порчу углановской шкуры — разотрет на бумаге Валеркину всю без того полустертую забубенную жизнь?
6
Все так сделалось быстро. И закончилось раньше, чем Угланов увидел и сознал как «мое» свою кровь, неуместно-внезапную, дикую, поразившись, как много и сразу ее натекло — вот как если бы выбрался он из бассейна и зашлепал, не вытершись, обтекая, по кафелю. Все закончилось раньше, чем нащупал себя сквозь всю колото-резаную, под скулой, в руках распухавшую боль на клеенчатой белой кушетке в санчасти. Даже страха животного перед «не жить» не успел он почуять — только буйные судороги сильной, неожиданно сильной оказавшейся твари-себя, только скотскую муку от жалящих, пробивающих шкуру тычков безо всякого чувства окончания жизни, просто драка вот, бойня, что-то самое только простое и само себе равное, как петух на чурбане, как баран под коленом, что всегда видел раньше он только извне и внутри чего весь очутился. Два живых куска мяска с направленной в одну сторону острой железкой между.
Выставлял вперед руки ладонями — и звериной правдой действия отправлял кулаки в неприкрытую безымянно-безликую голову. Все когда-то дрались — с неотвратимостью положенного каждому растущему мужскому существу. Дрался он со второго на третий, Угланов, до девятого класса и потом еще, вспышками, где-то до третьего курса — с долгопрудненской гопотой, приходившей к общаге физтеха их бить за столичные джинсы и патлы. И сейчас чем-то всплывшим со дна, перегнойным, из прошлого, опытом положился на длинные руки: вот тогда удавалось худо-бедно держать бритолобых ублюдков на длине этих рук, молотя, попадая с наслаждением в хайло кулаками, но сейчас — неизвестно, от каких до каких бы его распороли, до чего бы проткнули, если б этот Чугуев, гора, не качнулся и единым, рабочим, выкорчевывающим руку движением не согнул на колени и мордой в пол полоумного.
В набухающих кровью обмотках, с разрывавшейся будто все шире и шире щекой «человека, который смеется», завели, затащили его в снежный кафельный гулкий нашатырный покой, в грохот склянок, лотков и целебных жестоких ножей, поливали пахучей терпкой болью проколы и порезы различной длины, глубины, что-то впрыснули для ослабления резей под кожу, и вбежала она, Станислава, — показалось, так быстро, так сразу, словно здесь ночевала, проживала все время и ждала на невидимой привязи этого кровопролитного бедствия с ним, будто дом ее — здесь, нет другого у нее вовсе места для жизни. Сквозь багровый фонарный распухающий отсвет — исходивший от левой щеки, от его раскаленного, с прорванной изоляцией, нерва — видел он ее злое на то, что ее разбудили, лицо: ничего оно не выражало, кроме профессионального хищного, безразлично, к какому куску человечьего мяса, внимания; ничего он другого не видел, полулежа в стоматологическом кресле с безобразным, позорным лицом, выражением боли и немощи или, может быть, даже мольбы: «помоги», просто рыхлым блином, что раскатан по черепу и пронизан какими-то нервами; рот наполнен кровавой вязкой солонью, и она это дело ему вытирает. Говорить он, конечно, от боли не мог: шевельни только челюстью — начинала рывками расстегиваться заедавшая молния в ране, расширяться вот эта прореха: уйёооо! А она просто штопала кожу его, как свиную на портновской, сапожной болванке, на своем, ему всунутом за щеку пальце — как-то сразу от этих холодных стальных и резиновых прикосновений перестала его резать боль; чуял только холодные стеклянистые скобки, мышьи мелкие зубы, крючки; он сейчас ей не страшен, ничего ей не сделает, не ковырнет — она даже к нему привалилась своей тонкокостной легкой тяжестью, приварилась коленом к колену — для удобства, упора, для «закончить всё с ним побыстрей», ничего под прохладным крахмаленным белым халатом не дрогнуло.
— Куда вы от меня уходите? — «Ты что, меня теряешь?» — Не надо отстраняться от меня. — Вот она что ему — с приказной интонацией «стоять!», вот какой между ними полыхнул пожирающий секс… И уже с ним закончила, сшила, заморозила, обеззаразила… Скажет хоть одно слово еще? — Если вы за свой габитус испугались — не бойтесь. Ничего у вас не перекосится. Вообще обойдется без пожизненных меток.
Так вот ей захотелось ответить что-нибудь про Алена Делона и «лишь бы из рта не вываливалась каша» — и не мог ничего промычать. И уже отстранилась, толкнулась, словно вырвала провод, отключив все немногое, краткое, что между ними, — постоянный, нережущий, будничный ток человеческой боли, конвейер по починке разбитых костей и распоротых шкур, обхудалых и дряблых, до костей уже смыленных зэковских тел; он, Угланов, такой у нее 120-й, 275-й за последние три года службы… Ничего, все равно ты придешь снимать швы или что-то такое, и тогда мы с тобой пообщаемся. Слишком многое значила для него вот теперь эта баба, так что был он не прочь к ней попасть «на прием» и ценой своего ширпотребного «габитуса». Слово, блин, еще выбрала — как для зверька, словно скомкав и выбросив в мусор его(!) единственное и неповторимое лицо, а Угланов такого никому не прощал… Будто кто-то сейчас — и тем более эта, убитая, — еще может почувствовать тяжесть его непрощения.
Видел он в ней теперь лишь живую отмычку — от решеток, дверей, отделявших его от рентгенкабинета? Психиатры вот говорят: двух мотивов быть у человека не может. Либо «польза», «прибыток», «отгрызть», либо тяга, «любовь», обладание самим человеком. Чувство к ней было скручено из какой-то горчащей, скребущей (пропадает зазря, отцветает без солнца красота ее, редкостность) жалости, прагматичных тяжей (принесла чтобы эти ключи — и выходит, сама она неинтересна ему, не нужна) и чего-то еще, что не мог он в себе распознать или, может быть, просто не хотел признавать. Никогда не нуждался в единственном взгляде, который ничто не заменит, в человеке, чей взгляд говорит тебе: ты — это ты, ты единственный, в человеке, которому нужен, как… матери. Никогда не нуждался — было не до того: притянула стальная земля, распирало планету несделанное, ощущение «ты — великан, правишь миром», все железные скрепы и сваи, на которых стоит человеческий мир, скоро будут твои, от тебя; вот машина «Русстали», сто тысяч железных, были его, углановским, неодиночеством — материальным доказательством того, что он на самом деле существует… Сын — конечно, но сын… это, в общем, другое, в сыне любишь себя, а сейчас обессталенный, голый, пустой, в сорок пять захотел, чтоб его… пожалели, чтоб кому-то, единственному, было по-настоящему больно за то, что он здесь.
Нуль любви, Заполярье, арктический полюс, на котором он чьей-то безличной волей родился, — снова он это все так подетски огромно почуял сейчас, снова в ней, изначальной мерзлоте, очутившись, без плавильного жара могутовских топок. Никогда еще так он не чуял «нет женщины», не близости, не тела, не здесь, а вообще, на свете — никого, единственного ждущего, растущего с тобой, застывшего с тобой на весь срок лишения свободы человека.
Тишина, время «ночь», отгремели, отцокали в коридоре шаги аварийной команды, но никто там, конечно, на вахтах, теперь не уснет: поскользнулись все разом на углановских лужах, цепенели по клеткам в охватившем воздушном «не уберегли!», запиликала, задребезжала телефонная сердцебиенная, потная жизнь, и в Москве замигали тревожные датчики, и не гас, до утра не погаснет у Хлябина свет: с официальным визитом нарисуется завтра, а сейчас потрошит невменяемого этого Хмызина, вынимая крючком никому не понятную правду: зачем? Или все уже понял, заранее знал, что кипело у Хмызина в черепе, и дозволил Угланова резать? Эти нож и кровища были просто железным основанием для Хлябина заселить в одиночку Угланова, окончательно загрунтовать на двенадцати метрах пространства — в целях предотвращения дальнейших, исключения угрозы для жизни!
И ведь вот что еще он, Угланов, обратным чутьем смог понять: этот Хмызин его ведь не бил, не засаживал наверняка, метя в печень и в сердце, а скорее подкалывал мелкими болевыми тычками: крови, как со свиньи, а под ребрами, в брюхе все цело; надо было один раз ударить его так, чтоб всем вокруг сделалось страшно, — и ублюдок всадил ему пику в лицо, очень красочно, но несмертельно. И конечно, Угланов сейчас бы подумал «на Хлябина», что подрезал его этот Хмызин «от Хлябина» и весь смысл был в том, чтобы ссыпать Угланова мерзлой картошкой в подвал, но Угланов все видел. Хмызин бил не «от Хлябина», а «от себя». Подошел к нему молча и ударил без слов, безо всякой пещерной видовой-тире-классовой ненависти. И Угланова выбрал-то он для того, чтоб не надо потом ему было ничего никому объяснять: полоумный он, Хмызин, тут держать его больше, на зоне, нельзя, можно только лечить — вот что сразу должно было стать всем понятно.
- Кислородный предел - Сергей Самсонов - Современная проза
- Полночная месса - Пол Боулз - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Ортодокс (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза
- Цыганский роман (повести и рассказы) - Андрей Левкин - Современная проза