А Хмельницкий возмущался и живописал, просил и заклинал фактами, совершенно не понимая, что вместо сочувствия, в душе короля накипает холодная спесивая лють. Сейчас перед ним — униженный и растоптанный — стоял тот, кого еще вчера Владислав считал своим наиболее надежным и, возможно, последним влиятельным союзником. За кем виделась огромная воинская сила.
Многое, слишком многое связывал король с именем, славой и дипломатическими способностями генерального писаря реестровиков, готовя свой второй Грюнвальд, чтобы сейчас спокойно взирать на то, как воин, которого он еще совсем недавно произвел в полковники и генеральные писари, трется теперь у его ног, словно избитый шелудивый пес.
Вместо того чтобы, вернувшись в Украину, сразу же взяться за осуществление их общей идеи, Хмельницкий погряз в каких-то хуторянских дрязгах, нажил себе несчетное количество мелких врагов и вот уже который день мечется по судам и приемным польских сенаторов в поисках какой-то там справедливости. Даже если он сейчас и попытается хоть как-то помочь полковнику, кто после этого всерьез будет рассматривать Хмельницкого как человека, способного поднять украинское воинство? А ведь его казачья сила была той картой, которую он, король, всегда имел в запасе, навязывая свою волю сенату, коронному гетману и прочим влиятельным аристократам Польши.
— …Я требую только одного, Ваше Величество, — справедливости. Вашей справедливости, — натужно багровел и почти хрипел от нахлынувших на него чувств Хмельницкий.
«Он, видите ли, жаждет королевской справедливости!.. — вновь остервенело поиграл желваками Владислав, сдерживая жгучую боль в груди, которая напоминала о неизлечимых, погибельных хворях, медленно, неотвратимо загоняющих его в холодное царствие той вечной, а потому истинной справедливости. — Он пришел сюда искать «королевской справедливости»! Он надеется, что все обидчики будут наказаны, а все награбленное у него возвращено, вместе с его убежавшей к Чаплинскому и уже успевшей перейти в католичество женой. Какая наивность! Какая жалкая… наивность!»
— И что же я, по-вашему, должен сделать? — резко перебил просителя. Не будь перед ним Хмельницкий, он и в самом деле приказал бы вышвырнуть его отсюда. Но с Хмельницким поступить таким образом он не мог. И не только из уважения к его былым заслугам перед Польшей. Слишком велика была жажда морального мщения. — Приказать судье решить вопрос так, чтобы вы оказались правы? Но вы находитесь в Варшаве, где любое решение короля должно быть подкреплено статьей конституции, а не в Стамбуле, где оно успешно подкрепляется секирой палача. Или, может быть, по вашей милости, я должен собирать коронное войско и объявлять войну Чаплинскому, Конецпольскому, гетману Барабашу?
— Прошу прощения, Ваше Величество, но господин Барабаш…
— Так вот, именно по вашей милости, — яростно вцепился король в подлокотники трона, — гетман Барабаш оказался предательски обманутым. Вы дошли до такой наглости, что похитили у него «Королевскую привилегию». И молите Господа, что Барабаш до сих пор не примчался сюда и не упал в ноги мне и сенаторам сейма. Только за похищение «Королевской привилегии» вас надлежит лишить дворянского титула, всех прав и маетностей и, как вора, вздернуть на центральной площади Варшавы!
«Значит, король уже знает об этом! — словно громом небесным поразило Хмельницкого. — Тогда он действительно великодушен, если принимает меня, вместо того чтобы позвать гвардейцев и отдать в руки тому же судье, который только вчера по-садистски издевался надо мной».
Уходили в вечность мгновения, а казачий полковник все еще стоял перед польским монархом, сменив и без того бледное лицо на свою собственную посмертную маску. Ненависть к королю, этому ни на что не способному правителю, смешивалась в нем с презрением к самому себе. Только сейчас Хмельницкий по-настоящему понял, как омерзительно унизил себя жалобами и хождениями по судам, как низко пал, выпрашивая у Владислава IV «королевской справедливости», о которой сам король имеет весьма смутное представление. Однако изменить что-либо уже нельзя.
— Вас, полковник, давно следовало бы лишить всех дворянских привилегий, воинского звания и вздернуть, — цинично добивал его Владислав, нагнувшись к замершему у подножия трона казаку и в упор рассматривая его насмешливо-презрительным взглядом. — В Речи Посполитой не найдется ни одного сенатора, ни одного аристократа, который бы сумел простить вам злодейство, к которому вы прибегли в обращении с гетманом. И если я до сих пор не сделал этого… Если я почему-то все еще не свершил этот праведный королевский суд над вами… То о какой еще милости вы просите?
…Но в то же время они оба прекрасно понимали, что взбудораживать умы сенаторов всей этой историей с похищением «Королевской привилегии» нельзя. Составлена и передана Барабашу она была тайно. И хотя слух о ней уже разошелся по Варшаве, Кракову и Люблину, однако слух — еще не королевская грамота. Слух всегда можно назвать домыслами врагов короны. На это-то и рассчитывал ВладиславНе зря же князь Оссолинский предупредил новоназначенного гетмана, что обнародовать «Привилегию» тот имеет право только с разрешения короля. Однако судьба отвернулась от Его Величества еще раньше, чем от казачьего гетмана, а посему разрешения все не было и не было…
На особую секретность «Привилегии» уповал и Хмельницкий, решаясь на ее похищение, эту недостойную дворянина авантюру. Причем действительно недостойную, что и имел в виду король, вопрошая, о какой справедливости и милости ведет сейчас речь генеральный писарь.
— Разве что вы хотите позаботиться о своей чести дворянина? — болезненно ухмыльнулся Владислав— Но это ваше право, ваш долг.
Хворь давала о себе знать все сильнее, И все же она впервые настигала его восседающим здесь, на этом троне, в «зале предков». А ведь еще несколько минут назад Владислав верил в него, как в святое место спасения. Королю казалось, что трон если не исцеляет его, то уж, во всяком случае, оберегает. Почти с детской наивностью ему верилось, что к трону смерть не подступится. Не может Богом благословенного короля смерть настичь на его троне! Должен же существовать предел ее власти. Точно так же, как должен быть рубеж, на котором со всей неотвратимостью проявляется власть господняя.
Но этот полуаристократ-полухолоп Хмельницкий… Очевидно, тоже пришел в надежде, что королевский трон как раз и есть то святое место, в духе которого неотвратимо проявляется высшая власть, а, следовательно, высшая справедливость. В могущество морально и законодательно низверженного сеймом короля Польши он все еще верил с такой же наивной детской верой, с какой сам король взирал на небеса.