Читать интересную книгу Дневники. 1918—1919 - Михаил Пришвин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 111 112 113 114 115 116 117 118 119 ... 150

Однажды я услышал, они говорили между собою: «Спрячь эти семь фунтов мыла подальше», — и запомнил, что при случае попрошу у них для себя полфунтика. Раз она сказала, что они голодают, нет у них ни корки хлеба. Я принес ей все свои сухари и через три дня сам остался без хлеба. В это время я попросил у нее немного мыла, выстирать Леве рубашку. «Нет!» — помолчала, помолчала и забыла, так и не дала.

Скупость и Легкомыслие — две крайности характера. У Сытина есть легкомыслие: вчера мы в тайнике наших сбежавших хозяев нашли соль. Сытин говорил: «Тащите, тащите сюда, сменяем на сало, у нас не хватает жиров».

Я люблю щедрость.

Зависть. Когда события грозят всем гибелью от холода и голода и я рассказываю это у К., то она начинает делать сцену мужу: «Все запаслись, я знаю хорошо, что все запаслись, только ты ничего не припас!» Ей нельзя сказать, что живется хорошо, то есть сегодня наелся, она сейчас же скажет: «А у нас нет ничего!» — хотя у них не меньше, чем у других.

Все это материал к трактату о происхождении обезьяны от человека: был провозглашен человек, а из него вышла обезьяна.

Представляю себе, что какой-то чудак ходил по слободе Аграмач и просил хлеба ради человечества (не желая сказать «ради Христа»). Мещанин: «Какого же человечества, русского или жидовского?» — «Всякого, вообще человека». — «Да он, человек-то, разный, один хороший, другой такой, что и называют его сукиным сыном». — «Ради хорошего человека». — «А как его узнаешь: кажется хорош, а глядишь... в человеке можно ошибиться». — «Ну, да ладно, по тебе, ради Бога — в Боге не ошибешься».

Вчера видели на Торговой, как на юг опять прошел медведь, исхудалый, измученный, видно, очень голодный, идет на юг в Долгорукое в наступление. А волна опять поднимается: будто был взят белыми обратно Орел, Воронеж, а генерал Шкуро с ингушами находится в Ливнах.

4 Ноября. Казанская. Зазимок превратился в настоящую зиму, снег лежит, мороз трещит. Сегодня еду в Хрущево узнавать про хлеб...

5 Ноября. Вечером вернулся из Хрущева. Тифа теперь не боюсь. «Как так?» — «Да не страшно, никто в деревне не боится, и мне не страшно». — «Но ведь так и умереть можно...» «Ну, что ж? и умирают, умер Пахом, Павел, а все не страшно: ну, и умер, ежели тебе умирать, так на каждом месте умрешь».

У батюшки ночевал, застал — вот жизнь-то! вот жизнь! это ужас! Сгорели, все сгорело, и рамы сгорели. Хотел уходить, мужики обещались отстроить к зиме жилье, да вот и по сих пор строят: рамы одиночные, щели в палец светятся, поставили чугунку — дымит, а не греет. Сидит вся семья в шубах, в дыму возле чугунки не раздеваясь спят. Ужасно смотреть, и люди какие, люди-то какие, и каждый мужик знает, какие хорошие люди, сам сидит в своей теплой хижине, а священник замерзает.

Все-таки предпочитаю ночевать на чистой простыне, чем со вшами. Холод спать не дает, окружает, обходит — великий невидимый стратег. Кутаюсь, подвертываю одеяло, то там, то тут проникает со своим лозунгом: «Война дворцам, мир хижинам!»[252] Тиша, сын священника, говорит мне, что Французская революция нам не пример, у них нет холода такого. А батюшка спрашивает: «Как по-вашему, что хуже — холод или голод?»

Вспоминаем, как прошлую зиму Стахович повесился в своем дворце: сбежал вниз, укрылся у лакея до тех пор, пока мог терпеть, а как лакей захамился, пробрался наверх в холодный дворец и повесился: удавил холод дворянина во дворце, лакей жить остался в лакейской. Страшно подумать о дворцах, о больших каменных купеческих домах в Ельце с выбитыми стеклами — жилище холода. Мужики в тепле, обжираются мясом, куда ни придешь — везде сковорода свеженины, объелся, закупорил живот, голова разболелась... обжорство, вечная боязнь, что ограбят, и полное равнодушие к горячке — тьма беспросветная, давящая. Предлагают жить с зимы: «Ведь сыт будешь!»

Налетели грабители, восемь человек вооруженных, ограбили человек пять. Вор Картошев вышел на город и ну палить из винтовки. Сразу все ускакали. Так пригодился и вор, спас деревню.

Архипка живет в нашем доме, Дуняша, наша горничная, стала барышней и все ворчит на печку, что дымит и неспособно... Лиде предлагают жить тут, не хочет! гордится! предпочитает носить провизию в город.

Тень покойника брата витает по нашим дорогам. Я шел по большаку. Едет обоз, равняется, кто-то поклонился мне, я ответил, обоз позади, и в морозном воздухе слышу: «Чей это?» — «Николай Михайлович Пришвин». — «Кто?» — «Пришвин, Николай Михайлович». Видно, что весь обоз заинтересовался, и один за другим спрашивали, и далеко, я слышу, повторяется и повторяется имя моего брата: «Кто?» — «Пришвин Николай Михайлович».

Оглянешься кругом, и вдруг поднимается старое, знакомое, все-все радостное, широкое, светлое, и как вывод из этого: любовь и желание творить доброе. Опустишь глаза: земля черная из-под снега мерзлыми глудками, полынь, падаль с целой горой воронья, собака гоняется, с разлету кидается, и воронье все подлетает... Слышу: «Подклюем, и все тут!» — поднимаю глаза, и глаза мои встречают зеленые точки пронзительные, а лицо все как бы из навороченных замерзших глудок сделано. Страшные глаза, еду, смотрю на землю, на порошку, на снег, и все мне мерещатся зеленые точки — глаза земли, зверя черномордого сзелеными глазами. «Дрянь какая! — указал мне один на падаль, — сукины дети, сукины дети». — «Кто?» (Деревня жрет, кормит свинью... нищенствует священник, учительница, нет духа...)

6 Ноября. Обложили квартал: по 1/8 фунта керосину и по лоскуту кумачу для праздника революции, для иллюминации.

Слухи: Троцкий уходит с поста своего, коммуна отказывается от осуществления коммуны и оставляет свои ячейки только на монастырской земле, свобода торговли и пр.

7 Ноября. Ровно неделя, как легла зима без всякого предупреждения, и мороз стоит свыше —10°, все пущено в ход, и шубы, и валенки, и Левка на лежанке греется, лежа на брюхе. Сегодня внезапно полил дождь, и зима кончилась.

Есть сведения, что белые виделись с некоторыми нашими интеллигентами и говорили так: «В существовании советской власти виновата интеллигенция, без ее участия эта власть не могла бы существовать, вы должны бежать к нам, и если не уходите, то мы с вами после расправимся».

Словом, вопрос ставится так: или Троцкий, или Пуришкевич, или «бей буржуев», или «бей жидов».

Большевизм — это исповедь третьего интернационала, черносотенство — исповедь националистов, те и другие в Ельце исповедовались (Горшков и Мамонтов) довольно, чтобы можно было отказаться от тех и других.

Деревня. Мужик кормит свинью, цена ей, если истратить 2 пуда муки, — 80 тысяч. Вдруг обложение по 2 пуда на душу. И все это внутри коммуны.

(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});
1 ... 111 112 113 114 115 116 117 118 119 ... 150
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Дневники. 1918—1919 - Михаил Пришвин.

Оставить комментарий