Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я же стою у реки. Красные, синие, золотые огни. Цепями и разноцветными струями их отраженья в воде. Золотые жуки бегут по набережной той стороны, и в темно-сиреневом небе вспыхивает словом и бесконечными переливами звезд, легко-златистых, таинственных, башня Эйфеля. Вот уж и новый мир. Мой день ушел. От Дианы лишь тонкий след, дальний отзвук. Но жизнь продолжается. Сумрак, река, зыбь отражений, дьявольская красота Эйфелева струенья – и твердь небесная, престол Господа.
1926
Приложения
Серебряный век*
Из воспоминаний и размышленийМы входили в жизнь на рубеже: позади великое, уже прославленное – скоро назовут его Золотым веком русского искусства, на Западе даже сравнят с расцветом эллинским и с итальянским ренессансом.
Тогда, в юности нашей, таких определений еще не было, но чувствовалось, что за нами, в дали почти легендарной, легендарные же и облики нашей литературы (Толстой был еще жив, но уже стал легендой. Помню, как студентом в Москве я боялся Толстого: никогда его не видал, а если бы встретил случайно, просто бы обмер со страху).
Да, позади, чуть не с детских лет снеговые вершины. А вот что впереди? И сами мы, каково будущее, каковы судьбы? Вот этот новый, двадцатый, туманный век, о ком нам ничего не было известно – да и слава Богу, что неизвестно (вступали в него многие из нас с детской верой в спокойный и разумный, чуть ли не «по Боклю» прогресс. Лишь немногие, Владимир Соловьев, может быть, первый, чувствовали не совсем «по прогрессу»: что-то более страшное и трагическое.
* * *Девяностые годы – некоторый и жизненный, и литературный застой в России. В литературе прежнее будто изжито, новое еще не появилось. Тут и прошло над словесностью нашей дуновение Запада. Дуновение освежительное – или возбуждающее. Угрозой нашей литературе конца века было эпигонство и провинциализм. В них сильно увязали в 90-х годах. Остаться раз навсегда с Надсоном, Апухтиным, Баранцевичем, при разных идейных дамах, наполнявших собою толстые и «честные» журналы, при гражданской скорби и «огоньках», «маяках, брезжущих впереди», опасность, конечно, немалая. Положение для молодого пишущего, для начинающего в особенности, острое: повторять зады невесело, а напряжение велико, разрядиться надо. Вот именно и назревало электричество подспудное, ища выхода.
Отдельные голоса появились еще в девяностых годах: Мережковский, Гиппиус, Волынский.
Нечто шло с Запада, но почва, очевидно, и в России созревала. В Европе в это время прочен был уже Ибсен, укреплялся Метерлинк, сильно владели и более ранние: Бодлер, Верлен. Выдвинулся Оскар Уайльд, позже Верхарн. Все это как-то отзывалось в молодых слоях России, возбуждало, подталкивало – и отдаляло от провинции.
На Западе символизм давал пищу уставшим от будничности, здравого смысла, прописей позитивизма.
Наверно, что-то подобное было и в русской настроенности: жажда духовного, порыв души. Ведь почти одновременно с новым литературным движением явилось и религиозно-философское. Его родоначальник Вл. Соловьев – один из путеводных русских обликов. Под его крылом началось религиозное одушевление интеллигенции. Выразилось оно плодотворно – у ряда христианских философов и богословов России. (Булгаков прямо признавал, что путь его был дан Соловьевым.) Да и многие из нас тогдашних, никакие не философы и богословы, зачитывались Соловьевым, он внедрял свет некий в наши души – этого не забудешь! Читали и разные сборники. «Проблемы идеализма», «Вехи», где веяло новым христианским духом. Булгаков, Бердяев, Франк… И совсем по-другому, по-новому писали. Это уже не Михайловский или Скабический!
В литературе изящной шло несколько иначе: перелом начался с «декадентства» – усиленный, обостренный индивидуализм, во многом отзвук западных тогдашних течений, самозамкнутое нечто, высокомерное, нерелигиозное, скорее исходившее от преклонения перед самим собой – отсюда и эта «башня из слоновой кости», столь подходящая к тогдашнему Западу, но для России наносная. Ранний Гюисманс очень бы подходил к наряду Брюсова. Вот Брюсов и выступил во главе всего этого. (Как ни странно, прибежищем слоновых башен оказалась Москва, именно простодушная и жирная Москва. Журнал «Весы» – и там главноуправляющий Валерий Брюсов, одна из самых тягостных фигур Серебряного века.) Человек властный, безмерно честолюбивый и упорный, все ставивший на свою славу. Отчасти и прославился. Эллис в «Весах» этих сравнивал своего редактора с Данте.
В «Весах» печатался и Бальмонт, но Бальмонт, хотя тоже был крайний индивидуалист, все же совсем другого склада. Тоже, конечно, самопреклонение, отсутствие чувства Бога и малости своей пред Ним, однако солнечность некая в нем жила, свет и природная музыкальность. Пусть он ею злоупотреблял – рядом с подземельем Брюсова это порыв, увлечение и самозабвение, под знаком «солнечного луча». Бальмонта тех дней можно было считать язычником, но светопоклонником. (Брюсов прямо говорил: «Но последний пар вселенной. Сумрак. Сумрак – за меня!») Бальмонт был наряден, пестр, не по-русски шантеклер, но были в нем и настоящие русские черты, в его душе, и сам он бывал трогателен (в хорошие минуты). Помню, пришел раз к нам, юным, на Арбате, вечером, на закате солнца, стал читать стихи из кн<иги> «Только любовь» – прозрачно, нежно, у него самого глаза влажны и мы все тронуты – вот, прошло более полувека, а помнится. Да, глаза были влажны у всех – взволнованность поэзией.
В самом начале века Мережковские основали в Петербурге журнал «Новый Путь». Фиолетовые книжки, «новая литература» – это шире декадентов. Пожалуй, «Н. П.» надо считать первым пристанищем символизма в России, как «Весы» – пристанищем декадентства. «Новый Путь» недолго просуществовал. Его заменили «Вопросы Жизни», там же, в Петербурге. Журнал, сходный по духу, но скорее неохристианский. Тут преобладали Булгаков, Бердяев. Туда ездили мы с женой из Москвы – в обоих журналах печатались и мои ранние вещицы.
Эти путешествия очень были живительны, открывали Петербург высокой марки, нас, юных, вводили в мир и современный, и культурнейший.
У «Вопросов Жизни» была огромная квартира, мы там и останавливались у Георгия Чулкова, приятеля нашего – он был вроде редактора и проповедовал «мистический анархизм» (позже вполне стал православным).
Во всем этом была молодость, увлечение, все вокруг кипело и втягивало в кипение свое. Сколько новых людей, встреч и знакомств! Ремизов с Серафимой Павловной, худенький, в очках, печатал тогда в «В. Ж.» первый свой роман «Пруд» (был и секретарем редакции, жил в той же квартире, где Чулков с Надеждой Григорьевной). Помню в комнатах Ремизова Мережковского, у него на коленях маленькая девочка – Наташа Ремизова. Мережковский с ребенком! Картина. Бердяев сказал бы: «Дурная бесконечность». И самого Бердяева хорошо помню, постоянно бывал – великолепный и живописный, нарядно одетый, с галстуком бабочкой, красавицей женой Лидией Юдифовной.
Гиппиус, Вячеслав Иванов, сумрачный (замечательный поэт) Сологуб, Кузмин подкрашенный, Городецкий, похожий на молодого лося, ресторан «Вена», где встречались писатели, модное тогда издательство «Шиповник» с Гржебиным во главе. И Блок. Но о Блоке и Белом – особо.
* * *Мережковского вполне можно считать одним из начинателей символизма. Быть может, в этом странном, полупризрачном человеке было слишком много от схемы («бездна вверху, бездна внизу»), от суховатых противопоставлений («Христос» – «Антихрист»), для художества черта неудобная, отдаляющая от непосредственности. Но и как вообще ждать непосредственности от Мережковского!
Облик же редкостный, даже таинственно появившийся в нашей литературе – об руку с тоже неповторимой Зинаидою Гиппиус. Облик бескровный и как бы невесомый, ни на кого не похожий. Романы его лишены живой ткани, это скорей упражнения на тему, все же – нечто совсем особенное по холодному блеску, огромности замыслов. Конечно, не романист-художник, но существо удивительное, дух не дух, философ не философ, богослов не богослов – закваска же некая в литературе того времени несомненная.
Помню действие на мою студенческую голову «Леонардо да Винчи» или «Толстого и Достоевского» – все тогда было по-новому, необыкновенному.
Одинок, пламенно-холоден, очень известен, мало кем любим. Из символистов как будто наиболее близок к христианству, но… если начать искать любви… – где найдешь ее у него? (В ранней юности, чуть ли не гимназистом, он пошел к Достоевскому. Тот сказал: «Страдать надо, молодой человек, тогда писать будете». Это Мережковскому мало подходило. Но самого Достоевского, выросши, превознес он чрезвычайно. Пожалуй, даже «открыл» его России.)
Белый и Блок уже другого поколения. Эти вышли из Соловьева – мои сверстники. Этих ближе я знал, как ровесников, а Белый почти даже сосед: наш, арбатский. В юном Андрее Белом (Борисе Бугаеве) много было шарма и той необычайности, которую он пронес через всю жизнь – помню небесно-голубые его глаза, помню полет его (он всегда как-то не шел, а будто летел по тротуару Арбата, мимо нашего Спасо-Песковского). В 1902-04 гг. был под обаянием Соловьева. Соловьев являлся ему в «Симфониях» как бы ангелом некиим, проносившимся над Москвой «в крылатке», на фоне мистических зорь. Белый был во всегдашнем воодушевлении, ждал некоего «пришествия» и «преображения мира» (все это не выходя из поэзии и философии символизма).
- Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки 1873-1878 - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза
- Тарантас (Путевые впечатления) - Владимир Соллогуб - Русская классическая проза
- Ибо не ведают, что творят - Юрий Сергеевич Аракчеев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Русская классическая проза
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Нарисуйте мне счастье - Марина Сергеевна Айрапетова - Русская классическая проза