сиянии луны, сказал, пронизывая его своим циничным взглядом:
— Расскажи мне, монах, про твою любовь к Лелии, о том, как она сделала из тебя безбожника и ренегата, а потом свела с ума.
— Господи, — вскричал отшельник, растерянный и бледный, — да минует меня чаша сия!
Стенио разразился горьким смехом, снял шляпу и с нарочитой торжественностью сказал:
— Приветствую вас, любезный отшельник. Насколько я вижу, вожделение сопутствует вам всюду; вам нельзя задать даже самого пустячного вопроса: тысячи кинжалов вонзаются вам в сердце. Так не будем больше об этом говорить. А я-то думал, что достойная настоятельница монастыря камальдулов сделалась настолько важной персоной, что больше уже не тревожит ваше воображение. Скажите мне, Магнус, вы видели ее, с тех пор как она там?
И он показал рукой на монастырь, купола которого, посеребренные луной, возвышались над кипарисами кладбища.
Магнус покачал головой.
— А что это вы делаете тут, так близко от вражеского лагеря? — спросил Стенио. — Почему это вы раскинули палатку под его батареями?
— Я уже целый год был здесь, когда узнал, что она приняла постриг, — ответил Магнус.
— И с тех пор вы боретесь с желанием перебраться через овраг и посмотреть сквозь какую-нибудь замочную скважину, хороша ли еще собой аббатиса? Я восхищаюсь вами и вас одобряю. Храните свою иллюзию и свою любовь, отец мой. Может быть, для того, чтобы выздороветь, вам достаточно взглянуть на ту, которую вы так любили. Но в чем бы тогда состояли ваши заслуги, если бы вы вдруг выздоровели? Ладно уж, попадайте на небо, оно ведь создано для дураков. Что до меня, — добавил он голосом, который сразу сделался мрачным и страшным, — то я знаю, что в снах людских нет и доли правды и что как только истина открылась, человеку остается либо терпеливо скучать, либо в отчаянии на что-то решиться. И когда я как-то говорил, что он может найти силу в себе самом, я лгал и другим и себе, ибо тот, кто достиг обладания бесполезною силой, кто упражняет свои способности, сами по себе ничего не стоящие и не ведущие ни к какой цели, — сумасшедший, которого надо остерегаться.
В моих юношеских мечтах, в экстазах моей самой чистой поэзии, беспрестанно витал призрак любви и открывал мне небо. Лелия, моя мечта, моя поэзия, мой Элизиум, мой идеал, что стало с тобой? Куда скрылся твой легкий дух? В каком неуловимом эфире исчезла твоя нематериальная сущность? Дело в том, что глаза мои открылись, и когда я узнал, что ты для меня недостижима, жизнь предстала мне во всей своей наготе, во всем цинизме, иногда прекрасная, чаще отвратительная, но всегда похожая на самое себя в красоте своей и в ужасе: всегда ограниченная, всегда подчиненная незыблемым законам, которые человеческая фантазия бессильна преодолеть! И по мере того как фантазия истощалась и теряла свое обаяние (фантазия, умеющая представить себе неосуществимое и этим внести поэзию в жизнь человека и на несколько лет привязать его к легкомысленным наслаждениям), по мере того как душа моя уставала искать в объятиях распутных женщин тот экстатический поцелуй, подарить который могла только Лелия, в вине — поэзию и лесть, опьянение, для которого достаточно было одного слова любви, произнесенного Лелией, и только ею одной, я прозрел и узнал, что… Послушайте меня, Магнус, и пусть слова мои пойдут вам на пользу. Я просветился настолько, что узнал, что Лелия такая же женщина, как и всякая другая, что поцелуи ее губ нисколько не слаще поцелуев других губ, что в словах ее не больше веса, чем в словах, других женщин. Теперь я знаю Лелию всю до конца, как будто владел ею, знаю, отчего она была такой красивой, такой чистой, такой божественной; причиной этому был я сам, моя молодость. Но по мере того как увядала моя душа, увядала и Лелия. Теперь я вижу ее такой, какая она есть. Она бледна; губы ее поблекли; в волосах проглядывают те первые ниточки серебра, которые потом заполняют голову сплошь, как разросшаяся на могиле трава; лоб перерезан неизгладимой чертой, которую проводит старость, сначала легкой и снисходительной рукой, потом ногтем жестоким и резким. Бедная Лелия, до чего же вы изменились! Когда вы являетесь мне во сне в ваших прежних бриллиантах, в драгоценных уборах, которые вы когда-то носили, я не могу удержаться от горького смеха и от слов: «Ваше счастье, что вы аббатиса, Лелия, и что вы очень добродетельны; ибо, честное слово, вы уже потеряли свою красоту, и если бы вы меня пригласили сегодня на небесное празднество в честь вашей любви, я бы предпочел вам юную танцовщицу Торквату или куртизанку Эльвиру».
Но в конце-то концов Торквата, Эльвира, Пульхерия, Лелия, кто вы все, чтобы опьянить меня, чтоб привязывать меня к железному ярму, от которого у меня на лбу кровь, чтобы вздевать на виселицу, переломав руки и ноги? Толпа женщин, белокурых, черноволосых, с ногами цвета слоновой кости, со смуглыми плечами, стыдливые скромницы, смешливые потаскухи, вздыхающие девственницы, меднолобые Мессалины, все вы, которые были моими и о которых я только мечтал, чего ради вам приходить сейчас в мою жизнь? Какую тайну можете вы открыть мне? Дадите вы мне крылья ночи, чтобы я мог облететь вселенную? Расскажете тайны вечности? Заставите все звезды сойти с неба, чтобы меня увенчать? Заставите распуститься для меня хотя бы один цветок нежнее и прекраснее тех, которыми усеяна земля, где живут люди? Бесстыдные обманщицы! Что же особенного в ваших ласках, чтобы ценить их так высоко? Тайны каких небесных радостей в ваших руках, чтобы желания наши так могли вас украсить? Иллюзия и мечта, так это вы истинные царицы мира! Когда светильник ваш гаснет, мир необитаем.
Бедный Магнус! Перестань грызть себя, перестань бить себя в грудь, чтобы загнать внутрь нескромные порывы твоих желаний! Перестань заглушать твои вздохи и кусать одеяло, когда Лелия является в твоих снах! Полно, ведь это ты сам, бедняга, делаешь ее такой красивой и такой обольстительной; священное пламя озарило недостойный алтарь — женщина эта смеется в душе над твоими страданиями. Ибо она отлично знает, что ей нечем ответить на такую любовь. Она ловчее других, она окутывает себя туманом. Она не дается тебе в руки, хочет стать для тебя божеством. Но разве она стала бы кутаться так, если бы тело ее было красивее, чем тело продажных женщин? Неужели душа ее стала бы прятаться от излияний любви, если бы она была действительно более нежной и величественной, чем наша!
О женщина! Ты