— В деревню не пустим, стоять будете там, где остановились, на козырьке. Коней дадим, до Цезаря проводим. Сходишь к своим казакам, скажешь и сюда вернешься, рядом будешь. Смотри, Данила, если обманешь — в огне тебе гореть вместе с домочадцами.
— Не обману, — твердо пообещал Данила, будто обладал властью исправника Окорокова и знал наперед, что все происходить будет согласно его горячему желанию.
— Тогда иди, — разрешил Мирон, показывая рукой на гору, и добавил: — Сразу и вертайся. Ждать здесь буду.
Ноги упруго несли в гору. Будто на крыльях летел Данила, чтобы сообщить поскорее добрую новость. Прокопов выслушал его, хлопнул Данилу по плечу и скомандовал своим казакам, чтобы они располагались на козырьке. Данила, не задержавшись, спустился в деревню, где сидел на крыльце своей избы Мирон, и голова его снова была низко опущена, словно тяжелая дума клонила ее к земле.
С луга возвращалось в деревню стадо, несло с собой запах парного молока, поднимало вверх пыль, и она, пронизанная солнечными лучами, казалась розовой. Солнце выстилало по земле длинные тени, и белок на вершине горы искрился, похожий на неведомый драгоценный камень. Не верилось, никак не хотелось верить, что и в этот мир, до краев налитый спокойствием и благодатью, проникли человеческие страсти, не ведающие пределов.
Слово свое Мирон сдержал. Казаки никаких препятствий не встретили и ушли на следующий день с проводником-старовером на другой край долины к изножью Кедрового кряжа — к Цезарю.
Никто их не провожал, а деревня, когда проходили мимо, казалась вымершей — одни лишь куры копошились в горячем песке.
— Начало доброе, — радовался Прокопов, оборачиваясь к Даниле, — можно сказать, лучше и не надо. Только бы не сглазить. А, как мыслишь?
Данила не отозвался. Он боялся загадывать будущее.
22
Все сроки, оговоренные с Бориской, миновали, день проходил за днем, а люди, которых Цезарь посылал за кряж, возвращались с одним и тем же известием: пароход в назначенном месте не появился. Вообще никакого парохода на Талой не маячило. Один лишь раз видели баркас под обвислым в безветрии парусом, да и на нем шли вниз по течению, судя по всему, сбежавшие с дальнего прииска старатели — рвань несусветная, оголодавшая и отощавшая.
Измаявшись напрасным ожиданием, Цезарь порывался сам выбраться к реке, но всякий раз останавливал себя, словно у невидимой запретной черты, понимая прекрасно, что уходить ему сейчас из-за Кедрового кряжа ни в коем случае нельзя. Помощников, на которых можно полностью положиться, у него теперь не имелось, вновь набранных людей требовалось держать в кулаке, да и строительство лагеря еще не удалось закончить. Цезарь наливался тяжелой злобой, она душила его, перехватывая горло, и тогда он, не в силах с ней совладать, брал винтовку с патронами и уходил далеко от лагеря. Выбирал удобное место и палил по деревьям, срезая ветки, смотрел, как они рушатся на землю, вдыхал запах пороха, и ему становилось легче, будто живой воды напился. Возвращался в лагерь и снова не давал себе отдыха, кружась целыми днями в бесконечной череде неотложных забот. Иногда останавливался, оглядывался вокруг, и его охватывала гордость. Да и как не гордиться, если за короткий срок удалось сделать почти немыслимое: поднялся на голом месте почти неприступный лагерь, в котором можно отсиживаться сколько угодно времени, пока жратвы и патронов хватит. Взять его можно только крупной воинской силой, а как ее протащить сюда в большом количестве? Никак. И снова оживали потаенные замыслы, уже не казались несбыточными, как после пожара — наоборот, верилось, что в самом ближайшем будущем они осуществятся.
А пока — требовалось работать, выжимая из себя седьмой пот, жестоко требовать такого же рвения от других и снова посылать людей за кряж, в надежде, что на этот раз они принесут доброе известие.
Но люди возвращались и докладывали: парохода на Талой нет.
Цезарь выслушивал их, покусывая ноготь мизинца, молчал, а после брал винтовку с патронами и уходил из лагеря. Вернувшись, еще злее хватался за работу; люди, чувствуя его упрямый напор, старались ему угодить и даже с тяжелыми бревнами на плечах бегали рысцой.
Все это время не забывал Цезарь о староверах — будто занесенный нож маячили они за спиной. Чтобы оберечься от них, он выставил скрытный караул возле озерка у старого сгоревшего лагеря. Место там укромное, в зарослях густого кустарника можно хоть конский табун спрятать, а пройти незаметно мимо этого озерка, чтобы выбраться к новому лагерю, никак невозможно.
Кажется, все предусмотрел Цезарь, чтобы не застали его врасплох, как в прошлый раз. Одного лишь не мог угадать точно — где задерживаются эти чертовы иностранцы, где Бориска и Ванька Петля, где люди, посланные с ними? Неужели… Дальше Цезарь старался не думать, обрывал себя и внушал: как и задумано, так и произойдет. А иначе зачем столько сил было угроблено!
И вот наконец тягостное ожидание оборвалось, словно веревка от непосильной тяжести. Вернулись люди, сияющие, как новые полтинники, и доложили, что пароход причалил в назначенном месте, что вся команда заперта в трюме кроме капитана, который крутит штурвал в ту сторону, в какую ему скажут, что иностранцы сгружают какие-то ящики на берег, которые оставят пока под охраной, и скоро вместе с Борисом Акимычем пожалуют сюда собственными персонами.
Цезарь от этого известия даже крутнулся на одной ноге, как мальчишка, хлопнул в ладоши и приказал перебросить через ров возле прохода длиннющую лестницу, которую сколотили специально для того, чтобы не перебираться через ров по веревкам, если возникнет надобность. И вот такая надобность возникла. Все-таки иностранцы, рассудил Цезарь, с уважением нужно обращаться, да и навыка, наверное, у них нет такого, чтобы по узловатой веревке сначала спуститься в ров, а после подняться на верхотуру. Пусть уж по лестнице перейдут, без опаски и без усилий.
Он стоял у кромки рва, смотрел в темный зев прохода, и пальцы у него подрагивали от нетерпения. Тогда он их сжал в кулаки и шире, крепче и основательней, расставил ноги на густой, яркой траве.
А Бориска, которого так сильно желал увидеть и услышать Цезарь, брел в это время по проходу в неверном свете факелов, то и дело спотыкался и всякий раз приговаривал:
— Вы, ребятки, шибко не бегите, ноги у вас молодые, а я человек старый и с изъяном — кончатся силенки, упаду здесь и потащите дальше на руках. Нужна вам такая поклажа?
Ребятки, а это были четверо матросов, принятых в команду «Основы» по приказанию Окорокова, глухо молчали, словно не слышали его просьбы, и подталкивали тычками в горб, заставляя быстрее перебирать ногами. Бориска, не выказывая недовольства, послушно ускорял ход, но скоро начинал мешкать, и снова его настигал крепкий кулак. Так называемые матросы не миндальничали — он это сразу понял, еще с того памятного дня, когда полным пшиком завершилась попытка захватить пароход. Молчаливые, хмурые, крепкие и проворные, как молодые бычки, они столь походили друг на друга, что их можно было принять за близнецов. Бориска не умом даже, а битой горбатой спиной ощущал и понимал ясно, что ребятки эти долгих разговоров разговаривать не будут — пристрелят и не оглянутся, а если оглянутся — лишь для того, чтобы удостовериться: наповал уложили или еще добить требуется.