Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И когда я говорю о памяти слуха, я имею в виду тот не только музыкальный, но и нравственный камертон, который не дает ни соврать, ни даже чуть сфальшивить при создании образа человека в искусстве прозы, при создании его манеры разговора, которая во многом характеризует этого человека. Камертон, помогающий из тысяч и тысяч хранимых в памяти слов и оборотов найти именно те, что мог сказать этот человек, и отбросить случайное и незначащее.
Впрочем, тут же следует добавить, что звуковая партитура прозы Борщаговского, в частности и представленных в этом томе рассказов и повестей, вовсе не исчерпывается собственной речью героев. Сюда же входят и шелест окской волны, набегающей на берега, и шум леса, и шепот травы, и вздох лошади, и блеяние овцы, и многообразные звуки человеческой деятельности… В той же статье «Свое и чужое», рассказывающей о замыслах и их воплощении, что уже цитировалась, Борщаговский писал, как он «уехал на Оку… чтобы, пожив там долго, иметь право сказать самому себе: я знаю этих людей, круг их жизни, их непременные занятия и вижу все, даже и закрыв глаза. Даже и то слышу, как тяжко дышит ящурная корова, вижу тяжелые, свисающие к земле вожжи слюны». Звуки реальной жизни, постоянно возникающие на страницах этой прозы, конечно же, существуют не сами по себе, не для «оживляжа», они символизируют и отражают, в них отражаются покой или волнение, заботы или страсти, любовь или вражда людей вообще и тех конкретных людей, которые созданы и описаны писателем.
Вот сорока с лишним летняя женщина, заводская уборщица Дора идет с тяжелой сумкой продуктов в больницу к тяжело болеющему, умирающему (Дора-то этого не знает или не хочет знать) столяру Степану, с которым их соединила на несколько последних лет любовь, согласие, уважение, понимание друг друга. «Идет пешком, столичной окраиной», не едет каким-либо транспортом, а идет, чтобы почувствовать, как дорога постепенно приближает ее к дорогому человеку, чтобы пережить этот путь — а вокруг осень. «Акации по пути много, она растет споро, растет и в засуху, теснится за штакетниками, закрывает дворы от наружной, мимохожей жизни. Знойным июльским днем стручки акации открывают пальбу, солнце рвет их изнутри, они стреляют семенем в асфальт и в землю, хотят, как и все живое, продолжения рода. В октябре акация безгласна; сохнет, теряя последние соки, пустяковый лист, а стручок темен, изнурен временем, молчалив, разве что скрипнет, ломаясь под ногой. Он лег на землю под ветер, под хозяйскую метлу, но Дора и неживого, сухого его звука остерегается: она узнала, как слаба даже и могучая плоть человека, и ничего не хотела рушить, ломать, а только беречь и сохранять».
Или вот главный герой повести «Была печаль» учитель Алексей Капустин, после нескольких лет отсутствия приехавший в родную деревню, лежит без сна в амбаре рядом с покойно спящей женой: «От Оки, из-под высокого берега долетел голос самоходной баржи; она благодарно, по-ночному негромко прощалась с людьми, открывшими ей дорогу в низовья, — теперь до самой Волги ни плотин, ни шлюзов. Напрягая слух, Капустин хотел услышать судовую машину и не слышал, но так внятно припоминались ему небыстрое, скользящее движение самоходки в густой тени крутояра, машинный гул, плеск волны о железный борт, что казалось, он и слышит все это, хотя ухо ловило только сонное дыхание Кати и удары о землю яблок, изредка падавших с грушовки неподалеку от амбарчика».
Если во втором случае те звуки реки, что доносятся до Капустина, и те, что всплывают из его стойких воспоминаний, несут с собой и былые счастливые минуты, и молодые надежды на будущую жизнь, полную согласия, гармонии, а для нас, читателей, подготавливая духовную одиссею Капустина, которая развернется на последующих страницах повести, то в первом резкий и сухой треск стручков акации, несносный для Доры, выдает нам ее скрываемое даже от себя внутреннее беспокойство и тем самым усугубляет наше сочувствие к этой доброй и мудрой женщине, как бы предрешает те трагические сцены, которые вот-вот произойдут…
И все же главное, что надо поставить в заслугу той памяти слуха, что проявилась в прозе Борщаговского, это звучание человека: его слова, его фразы, его манера говорить и, следовательно, думать. Причем довольно часто в рассказах и повестях писателя за произнесенным словом встает не только конкретный человек, его сказавший, но и семья, в которой он воспитался, деревня, где он вырос, народ, в котором он родился и прожил свою жизнь, встает история. Пенсионер Лутиков, всю жизнь просидевший в различного ранга районных кабинетах, пропитанный духом декретов, циркуляров, инструкций, указаний двадцатых, тридцатых, сороковых годов, сожалея о том, что его отцу — участнику революции не был поставлен, как решили когда-то, памятник, говорит: «Одно ли это позабылось! Мы и живых-то не ценим, что уж про убиенных говорить, — кому о них печься!» — и словечко «убиенные», и нечто неуловимое в строе фразы показывает нам, что вколоченное в детские годы воспитавшим его дедом-священником не ушло из его сознания и подсознания за все эти долгие и яростные годы. В словах сельского пастуха Петра Егоровича о сельповской продавщице: «Свои у Нюрки только волоса. А деньги наши. Денег и у правительства своих нет — все наши… Понял?», да и во всем его поведении на пароме проглядывает строгое, ригористское отношение ко всякой личной собственности, бытовавшее в первые десятилетия Советской власти, убежденность, что ничего «моего» не должно быть, в новой жизни место есть только «нашему», «общему». А в афористическом выражении уже упоминавшейся бабки: «Дурак и меряет жизню бутылкой» — пласт многовекового народного опыта, опирающегося на то, что истинная, трудовая жизнь тяжела, сурова и не терпит легковесности, прихлебательства, паразитизма, одним из проявлений которого и является пьянство.
Конечно, не только в этом внимании к людскому слову и к той почве, на которой оно возросло, будь то биография отдельного человека, будь то история деревни или целого края, будь то судьба всего народа, но в нем, пожалуй, прежде и ярче всего выражен демократизм прозы Александра Борщаговского. Демократизм несуетный, некрикливый, ненавязчивый, не вдруг вроде бы и заметный. Но естественный, но корневой и потому прочный. Корни его — в уважении к человеку и вере в него, эти же два чувства, соединенные с зоркостью писательского взгляда, рождают стремление пристальнее вглядеться в своих собратьев по времени и пространству и за защитной скорлупой, за шелухой внешнего поведения увидеть истинное истинных — его жизненные идеалы, его устремления и надежды, его радости и разочарования, его боль и драму, его свет и его тьму, все, что составляет его сердце, ум и душу, что формирует характер и жизненное поведение. Не гнушаясь при этом внешним неблагообразном таких, к примеру, людей как Яшка Воронок из повести «Была печаль» или Алексей Шилов из рассказа «Где-то я тебя, парень, видел».
Современное сознание, а следовательно, и многие современные писатели странным образом в понятие народа, которым они оперируют, осознанно или неосознанно включают лишь деревенский люд да разве что еще недавних выходцев из деревни, связанных с ней теснейшими узами — родственными, духовными, а то и материальными. Это узкое понимание народа чуждо Борщаговскому, в хотя настоящий том почти целиком составлен из произведений, герои и персонажи которых — сельские жители, совершенно не возникает ощущения, что автор дает им «фору» перед иными гражданами нашего государства, ставит их на некий постамент. Такое ощущение не возникает не только потому, что рядом с сельскими жителями в тех же рассказах и повестях существуют так же внимательно увиденные и рассмотренные персонажи иного толка — московский таксист, некогда ленинградец, дитя блокады, из рассказа «Три тополя на Шаболовке», профессор из рассказа «Без имени», феодосийский носильщик Володя и Валентина Николаевна Кожухова из рассказа «След на асфальте», городской учитель Алексей Капустин, вроде бы недавно покинувший родное село, но легко и просто, словно там родился и воспитался, вошедший в городскую жизнь, свыкшийся с городским духом и нравом; но еще и потому, что ни автор, ни его герои не видят смысла в противопоставлении себя жителям иных мест или носителям иных профессий (то противостояние сельчан горожанам, которое можно заметить в повести «Была печаль», — это ведь конкуренция рыболовов), их конфликты — личностные.
Этот вот безоглядный и безвыборный демократизм прозы Борщаговского (я бы даже сказал — нерассуждающий, если бы в этом слове не содержалось некоего негативного, обидного оттенка) во многом идет от традиций русской классической литературы, которые мощно пронизывают и питают ее. Эти токи ощущаешь постоянно, в любом произведении, но, может быть, явнее всего они чувствуются в рассказах «Ноев ковчег» и «Где-то я тебя, парень, видел». Даже в замысле, даже в построении этих рассказов. Почти бессюжетные (в особенности первый), в то же время вместившие в себя множество персонажей, разнообразных и психологически и социально, эти рассказы напоминают многие страницы Короленко, Николая Успенского, Слепцова, Левитова, Чехова, Горького, те их произведения, что в жанровом отношении находятся где-то между рассказом и очерком.
- Мариупольская комедия - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Без всяких полномочий - Борис Мегрели - Советская классическая проза
- Золото - Леонид Николаевич Завадовский - Советская классическая проза
- Чистая вода - Валерий Дашевский - Советская классическая проза
- Ум лисицы - Георгий Семенов - Советская классическая проза