Двадцатого октября Николай со свитой благополучно прибыл в Царское Село, а 25 октября возвратился в Петербург18.
В 1831 году холера пришла и в столицу, и в действующую армию в Польше. Она не пощадила ни главнокомандующего Дибича-Забалканского, ни цесаревича Константина Павловича. Бенкендорф узнал о скоропостижной смерти Константина именно в тот день, когда страшное заболевание добралось до него самого. Едва покинув кабинет царя в Петергофе, генерал-адъютант почувствовал себя плохо, уже зная, что Константин, после того как ощутил признаки болезни, прожил только один день. В собственных апартаментах Бенкендорф прилёг отдохнуть — и был не в силах подняться; а после принятия горячей ванны (это была непременная процедура лечения холеры в то время) вообще лишился чувств. Государев врач, лейб-медик Николай Арендт, был потрясён тем, как переменилось лицо Александра Христофоровича.
В Петергофе началась суматоха: болезнь у самых царских покоев! Однако Арендт провёл необходимые профилактические действия; Николай в тот же вечер навестил друга, и пока тот болел, на протяжении почти трёх недель, ежедневно приходил к нему для обсуждения новостей. Известия были безотрадными: в Польше дела не ладились, а в Петербурге холера развернулась вовсю. Паника в простонародье оказалась ещё сильнее, чем в Москве: «Все меры для охранения здоровья, усиленный полицейский надзор, оцепление города и даже уход за поражёнными холерой в больницах начали считать преднамеренным отравлением. Стали собираться в скопища, останавливать на улицах иностранцев, обыскивать их для открытия носимого при себе мнимого яда, гласно обвинять врачей в отравлении народа»19. Грамотные обыватели, вычитавшие в свежеизданном «Наставлении к распознанию признаков холеры, предохранению от оной и к первоначальному её лечению» о средствах дезинфекции, носили с собой скляночку с крепким уксусом или порошок хлорной извести. Неграмотные останавливали людей со склянками на улицах и заставляли их «в удостоверение того, что это не яд», уксус выпивать; жутко пахнущий порошок хлорки насильно сыпали в рот. Полиция подбирала на улице пьяных и доставляла в больницы; пьяные кричали, что их тащат в лазарет, чтобы там отравить. Холера не унималась, унося в наиболее тяжёлые дни до шестисот человек.
Пиком эпидемии стал «холерный бунт» на Сенной площади Петербурга, где 22 июня толпа устроила погром больницы. Бенкендорф рассказал о нём в воспоминаниях: «Все этажи в одно мгновение наполнились этими бешеными, которые разбили окна, выбросили мебель на улицу, изранили и выкинули больных, приколотили до полусмерти больничную прислугу и самым бесчеловечным образом умертвили нескольких врачей. Полицейские чины, со всех сторон теснимые, попрятались или ходили между толпами переодетыми, не смея употребить своей власти»20.
Войска были поставлены под ружьё, но в дело всё же не вступили: Николай, прибывший из Петергофа в Петербург, смог остановить погромы силой собственного авторитета.
Бенкендорф записал слова, которыми император утихомирил многотысячную толпу: «Обратясь к церкви Спаса, он сказал: „Я пришёл просить милосердия Божия за ваши грехи; молитесь ему о прощении; вы его жестоко оскорбили! Русские ли вы? Вы подражаете французам и полякам; вы забыли ваш долг покорности мне… За ваше поведение в ответе перед Богом — я! Отворить церковь: молитесь в ней за упокой душ невинно убитых вами!“»21. Очевидец событий князь Меншиков передал слова Николая примерно так же; и для него, и для Бенкендорфа важны были вовсе не гипнотические способности царя (в упрощённом пересказе он поднялся в коляске, гаркнул: «На колени!» — и все пали перед ним), а умение призвать к покаянию — собственным примером («В ответе — я!»). В описании, сделанном Жуковским по рассказам очевидцев, народ опускается на колени в невольном порыве: когда царь «обнажил голову, обернулся к церкви и перекрестился», то обернувшаяся вслед за ним «толпа, по невольному движению, пала ниц с молитвенными возгласами»22.
Моральное воздействие императора было подкреплено полицейскими мерами. Как записал в дневнике почт-директор Булгаков, «до 2000 человек взято и посажено в крепость крикунов, бывших в суматохе на Сенной, многие из них и невинны; до сего времени следственная комиссия, наряженная, под председательством генер. — адъютанта Бенкендорфа, для суждения их, не приступила ещё к делу, отчего все родственники заключённых, и особенно взятых по одному токмо подозрению, ропщут»23.
Порядок в городе был восстановлен, бунта, подобного севастопольскому, не случилось; но с холерой боролись ещё долго. Лишь в середине июля Николай сообщил своему новому польскому наместнику Паскевичу: «Здесь всё тихо и в порядке… Болезнь, слава богу, столь же скоро исчезает, как страшно скоро разлилась»24.
Выздоровевший Бенкендорф проехал по улицам города и ужаснулся его виду: «На каждом шагу встречались траурные одежды и слышались рыдания. Духота в воздухе стояла нестерпимая. Небо было накалено, как бы на далёком юге, и ни одно облачко не застилало его синевы, трава поблёкла от страшной засухи; везде горели леса и трескалась земля»25.
Только в середине осени 1831 года появилась возможность перевести дух. «Бедствия, целый год тяготевшие над Россией, миновали, — записал Бенкендорф. — Не было больше ни войны, ни бунтов, ни холеры». Стихло революционное волнение в Европе, покорилась Польша.
Николай I возобновил регулярные поездки по России; Бенкендорф занял своё постоянное место в коляске, бок о бок с императором. 11 октября царь прибыл в Москву, куда привезли знамёна и штандарты побеждённой польской армии для передачи в коллекцию трофеев Оружейной палаты. Там же у подножия статуи Александра I была положена дарованная им и отменённая его младшим братом польская конституция, представлявшая собой, по словам Бенкендорфа, «акт великодушия, столь же предосудительный для политической будущности Царства [Польского], сколько оскорбительный для самолюбия Русской империи».
Из Москвы путь лежал в Троице-Сергиеву лавру. Несмотря на позднюю ночь и мороз, архимандрит с братией встречал помазанника Божия у Святых ворот с зажжёнными свечами. Николай и следом за ним Бенкендорф прошли «в ту древнюю и великолепно украшенную церковь, где некогда, в польскую осаду, иноки, ослабленные трудами защиты, голодом и ранами, собрались в ожидании конечного штурма и неминуемой смерти для причащения в последний раз Святых Тайн — а вместо того последовало неожиданное отступление неприятеля». Бенкендорф запомнил, какое «глубокое и благоговейное умиление» произвело на него посещение храма, царивший в нём «мрак, рассеиваемый лишь светом свечей, едва достаточным, чтобы видеть золото и драгоценные камни», вызвавший воспоминание о давних событиях. Удивляющее нас совершение протестантом Бенкендорфом молитвы в православном храме тогда считалось совершенно нормальным. Самому Александру Христофоровичу больше всего запало в душу другое ночное посещение монастыря вместе с Николаем (на этот раз Киево-Печерской лавры в 1835 году): «В таинственном полумраке этого величественного храма, пережившего столько веков, вызывающего столько религиозных и исторических воспоминаний, нас было всего лишь трое (третий — монах, отворивший храм. — ДО.), и я не помню, чтобы мне случалось когда-нибудь в жизни молиться с таким умилением. Ночь и окружавшая нас тишина… более располагали к благочестивым думам, чем торжественность церковного обряда и стечение народа»26.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});