очень крупной суммы.
Я никогда не видел ее такой. Никогда.
Железная Леди муромской медицины — женщина, которая одним коротким, ледяным взглядом могла заставить матерого главного хирурга заикаться, а ленивых санитарок — бегать вдвое быстрее.
Женщина, чей кабинет всегда сиял почти операционной, стерильной чистотой, а деловой костюм выглядел так, словно его только что доставили с витрины лучшего столичного бутика.
Сейчас она сгорбилась над столом, как старуха. Дорогой пиджак был небрежно брошен на спинку кресла, белоснежная шелковая блузка измята, а волосы… я даже не знал, что ее идеальная, волосок к волоску, укладка способна превратиться в такое растрепанное воронье гнездо.
Под глазами залегли тени — не просто мешки от усталости, а именно тени, глубокие, почти черные, как у пациентов с терминальной стадией почечной недостаточности.
Хрустальная пепельница перед ней была переполнена. Я машинально пересчитал окурки со следами красной помады — четырнадцать. И пятнадцатая тонкая сигарета дымилась в ее пальцах.
Руки дрожали. Мелко, почти незаметно, но заметно.
— Садись, — сказала она, даже не подняв на меня глаз. Голос был хриплым, севшим. — Величко, закрой дверь. И никого не впускать. Ни под каким предлогом.
Семен, который маячил у меня за спиной с растерянным видом преданного телохранителя, молча кивнул и шагнул за порог. Дверь закрылась с мягким, тяжелым щелчком.
Я прошел к столу, отодвинул стул для посетителей. Сел. Осмотрелся.
Кабинет выглядел… разоренным. Не физически — вся дорогая мебель и техника были на своих местах. Но привычный, почти маниакальный, педантичный порядок Кобрук исчез.
Папки на столе лежали кривыми, растрепанными стопками. Чашка с давно остывшим кофе оставила уродливый коричневый круг на каких-то важных документах. На подоконнике я заметил забытую тарелку с засохшим, окаменевшим бутербродом.
Она здесь ночевала. Возможно, не одну ночь. И воевала. И, судя по всему, проиграла все до единого сражения.
— Рассказывайте, — сказал я. — Всё. С самого начала.
Кобрук затянулась так глубоко, словно хотела вдохнуть сигарету целиком, вместе с фильтром. Выпустила дым через нос двумя тонкими, нервными струйками.
— Пациентка, — начала она. — Анна Сергеевна Минеева. Сорок пять лет. Жена графа Минеева… но это потом. Сначала — чистая медицина.
Она устало потерла переносицу.
— Поступила во Владимирскую областную больницу две недели назад с тяжелейшей «стекляшкой». На фоне жестокого, надсадного кашля у нее произошел спонтанный разрыв пищевода. И как следствие — острый гнойный медиастинит.
Я кивнул, мгновенно прокручивая в голове патогенез. Синдром Бурхаве. Желудочное содержимое и бактерии хлынули в средостение. Септический шок, полиорганная недостаточность. Смертность — запредельная.
— А на КТ? — спросил я. Мой голос был холоден и деловит, как на экстренном консилиуме. — Уровень экссудации? Вовлеченность плевральных полостей? И главное — локализация. Очаг был отграничен задним средостением?
Кобрук удивленно моргнула. Я задавал вопросы не как сочувствующий коллега, а как хирург, уже стоящий у операционного стола, оценивая масштаб бедствия.
— Да, — кивнула она, чуть выпрямляясь. — Четко в заднем средостении. Плевра интактна.
— Показания к экстренной операции были абсолютными, — сказал я вслух, скорее для себя. — Вопрос только в методе доступа.
— Именно. — Кобрук криво, зло усмехнулась, и в этой усмешке не было ни капли веселья. — Вот тут и начинается этот проклятый цирк.
Она с силой затушила сигарету — резко, зло вдавив ее в гору окурков — и тут же, не раздумывая, потянулась за новой.
— Местное светило, магистр Ерасов, настаивал на классической торакотомии. Широкое вскрытие грудной клетки, раздвигание ребер ранорасширителем, полный обзор всего операционного поля.
Я невольно поморщился.
Торакотомия… Варварство. Метод из позапрошлого века. Надежный, как кувалда. И такой же травматичный. Раздвинуть ребра, пока они не хрустнут, повредить межреберные нервы, оставить уродливый шрам через всю грудь… В моем мире за такое в приличной клинике лишили бы лицензии. Или, как минимум, отправили на принудительные курсы повышения квалификации.
— А Шаповалов? — спросил я, хотя уже знал ответ.
— А Шаповалов, разумеется, предложил трансцервикальный доступ.
Конечно. Игорь Степанович всегда был ярым сторонником современных, малоинвазивных методов.
— Трансцервикальный доступ через разрез на шее, — продолжала Кобрук, выдыхая новую порцию дыма. — Эндоскопические инструменты. Видеоконтроль. Ювелирная, тонкая работа. Минимальная травма, быстрое восстановление, идеальный косметический эффект.
— И единственно правильно, — подтвердил я. — И Ерасов взбесился, потому что это было не по протоколу.
— Еще как, — она выдохнула дым. — Орал, что это «экспериментаторство на живых людях». Что Шаповалов «рискует жизнью важной пациентки ради своего эго и сомнительных научных амбиций». Что «молодые выскочки из провинции не понимают всей полноты ответственности». Что если что-то пойдет не так — он, великий Ерасов, умывает руки.
— Классика жанра, — прокомментировал в моей голове Фырк. — Этот пень боится, что молодняк его переплюнет. Видел такое тысячу раз. У них там, в этих ваших академиях, самая главная и неизлечимая болезнь — не рак, а профессиональная ревность.
Я мысленно согласился с бурундуком. Торакоскопия давно уже не была экспериментом. Это был золотой стандарт в любой приличной клинике мира. Но не все лекари готовы признать, что их любимые, проверенные методы устарели. Особенно если эти методы — единственное, что они по-настоящему хорошо умеют делать.
— Как прошла операция? — спросил я.
Кобрук замерла. Дрожащая сигарета застыла на полпути ко рту. Я видел, как что-то дрогнуло в ее лице — то ли боль, то ли ярость, то ли и то, и другое, смешанное в один ядовитый коктейль.
— Идеально, — сказала она наконец, и голос был глухим, мертвым. — Я видела протокол. Игорь сделал всё… безупречно. Гнойный очаг санирован, дренажи установлены идеально. Пациентка перенесла вмешательство без малейших осложнений.
Она произнесла это слово так, словно оно причиняло ей физическую боль.
— Время операции — час сорок минут. Кровопотеря — сто двадцать миллилитров. Это ничто, Разумовский. При торакотомии, на которой настаивал Ерасов, было бы минимум пол-литра, а то и больше.
Она говорит как автомат. Как будто читает отчет патологоанатома. Но я слышу, что стоит за этими сухими, протокольными цифрами. Гордость. Гордость за своего лучшего хирурга, который снова доказал, что он лучший. И всепоглощающая боль. Боль от того, что этот профессиональный триумф стал началом его конца.
— Послеоперационный период?
— Вот тут начинается самое интересное. Первые двое суток — как по учебнику. Вышла из шока, показатели начали стабилизироваться, начала дышать сама. Победа. Чистая, безоговорочная победа. На вторые сутки она уже встала и ходила по