Ты, конечно, знаешь также, что я говорил, что сомневаюсь, чтоб смог сыграть предложенную вами мне роль, что опасаюсь этой ролью только замарать себя, так к<аж Р<ачковский> не настолько наивен, чтоб на основании одной рекомендации Г<апона> подпустить к себе меня, которого считает членом БО. И на первое ты с Виктором мне ответили игрой в лицах. А на второе – само собой разумеющимся, но тогда подтвержденным обязательством лично и «всем авторитетом партии» не допустить каких бы то ни было недоразумений по отношению ко мне. Ты не можешь отрицать, что это было так.
Между прочим, ты, конечно, помнишь, что когда я подчеркивал личное мое отношение к данному делу, именно ты настаивал, что в случае, если мне придется выступить на суде, я обязуюсь заявить, что ЦК ПСР постановил, а БО мне поручила смыть кровью Г<апона> и Р<ачковского> грязь, которой они покрыли 9-е января». От какой бы то ни было личной постановки вопроса я должен был отказаться.
В письме своем Виктор пишет: «По приезде в П<етербург> я немедленно сообщил трем (или четырем) членам ЦК, бывшим там, о том, что мы от имени последнего дали согласие на вторую комбинацию. Но даже и эта вторая комбинация среди них встретила довольно сильную оппозицию. Но с нею в конце концов примирились».
Если ЦК не хотел этого дела, он имел ведь возможность вернуть меня, остановить. А если он «в конце концов примирился», то взял, следовательно, на себя ответственность за все последствия. И за успех, и за неудачу, и за Озерки. ЦК мог бы от меня отказаться, если бы я вместо Гапона от имени партии вздернул бы какого-нибудь кадета за неустойчивые политические убеждения. Но придраться к тому, что я ступил правой ногой, а не левой, зная, что левой ступить не мог, зная, что доказательства виновности Г<апона> я достал, и замолчать, а когда заговорили «маски», отказаться от меня, ведь это – предательство. Предательство со стороны ЦК к<аж коллегии, предательство со стороны отдельных лиц и с твоей в частности.
Это то, отчего я так обалдел с первого момента, с того вечера, когда Опанас[4] привез мне постановление ЦК.
Одно время в течение моих скитаний я себя чувствовал очень скверно. Часто останавливался на Гапоне и спрашивал себя: не ошибся ли? Каждый раз я приходил к одному же ответу: нет, не ошибся. Гапон предал не меня, не тебя, третьего, десятого. А то, что предавать немыслимо. Гибель его была необходима и неизбежна. Резкими чертами вызывался в мозгу этот образ. И рядом с ним во весь рост подымался другой вопрос: а Павел Ив<анович> <Савинков>? а Ив<ан> Ник<олаевич>? а другие? Разве они не предали того же? В других формах, других размерах, но того же? Где грань, где мерка для большего и меньшего предательства? Когда Гапон был только начавшим свою карьеру в охранном отделении тюремным священником. А Пав<ел> Ив<анович> всего себя посвятил красоте и правде? И с неумолимой логикой я подводил к тому, что раз повесил Г<апона>, то на такой же вешалке должен повисеть и Пав<ел> Ив<анович>, Ив<ан> Ник<олаевич>. И перед глазами стояли та же комната с печкой в углу, та же вешалка и на ней два тела, толстое и тонкое, с равно потемневшими лицами, с равно вытянутыми шеями, равно сломанными торсами и подтянутыми ногами. А рядом такой же контур гапоновской жены. И волосы подымались дыбом. И душу жгло от еле переносимого удовлетворения от правильности и нужности стоявшей перед глазами картины. И кто знает, чем бы окончилось это больное время, если бы я имел возможность двигаться, если бы оставил это.
Ты знаешь, Борис, как я к тебе отношусь. Знаешь, как ты мне дорог. Вдумайся в этот ужас. Ужас не от того, что ты, может быть, несвоевременно погиб бы. Умерли многие, умрут все. Ужас в том, что ты мог повиснуть на такой же вешалке, к<аж Гапон. Ты-то знаешь, как мало для этого надо. Ужас в том, что я мог думать об этом, хотя бы в бреду. Вдумайся в это.
Когда я приехал (– <sic> марта к Ив<ану> Ник<олаевичу> советоваться, он уже знал об отношении к делу ЦК<омите>та. Но мне ничего об этом не сказал. Я ручаюсь своим словом, что он между прочим тогда сказал: «Надо подумать, не оставить ли Р<ачковского> и не покончить ли <с> одним Г<апоном>». У него не ладились дела в П<етербурге>, и он нашел возможным почему-то в самой грубой форме сорвать на мне злобу. Я не подозревал, конечно, в чем дело. Ведь если он боялся слежки за мной, то мог не подпускать меня к себе. С точки зрения безупречной дисциплины, я должен был, конечно, с руками по швам, молча выслушать гневавшееся начальство и продолжать «советоваться». Но на этот раз у меня не хватило добродетели смирения. И я уехал, оставив ему ту записку, которую ты ждал и о которой сказал мне позже: «Ну и записка». Но до «записки» мы с ним ведь говорили. Должен он был мне сказать о выяснившемся отношении ЦК<омите>та, а не «надо подумать» и т. д.
Ты, вероятно, знаешь и эту подробность. Г<апон> был повешен во вторник вечером. А в воскресенье или в субботу И<ван> Н<иколаевич> приезжал в Москву, видал финскую бороду (не помню имени), который определенно сообщил ему то, что должно было произойти через день.
Ив<ан> Ник<олаевич> имел возможность говорить со мной по телефону и остановить меня. Он знал, где я жил тогда. Тут уж не было сомнения, что речь шла об одном Г<апоне>. В категорически отрицательном отношении к этой «первой комбинации» ЦК<омите>та тоже не было для него сомнения. Так свидетельствует об этом Виктор. Но он ничего не сделал и не остановил меня.
А теперь напомню тебе еще тот вечер (5–7 апреля, когда ты вернулся из Москвы), когда ты взялся редактировать заявление о деле для печати и отказался от этого, убедившись в неразрешимости поставленной тебе ЦК<омите>том задачи: выгородить его из дела. Ты, конечно, помнишь, как в тот же вечер в комнате у М<арка> <Натансона> ты заявил, что, по-твоему, партия должна взять это дело на себя, так к<аж фактически ангажирована в нем. И так как рано или поздно она вынуждена будет это сделать, то лучше сейчас, чем позже. В ответ на что М<арк> ударил кулаком по столу и заявил, что, покуда жив, не согласится на это.
Дело М<арка> было поставить на своем мнении, которое он высказал, очевидно, и раньше, судя по словам Вик<тора>. Но ты-то, конечно, помнишь все это и знаешь очень хорошо. И не скажешь, что твои слова искажены. Как же было написано то, что ты мне написал?
Так вот, если ты вдумаешься в суть дела, во все то, что я тебе напомнил, <(>я ведь многого не привел <)>, ты убедишься, что две главные причины лежат в основе той грязи, в которую вы окунули меня и самих себя.
1) Оппозиция (по-моему, здоровая) ЦК как партийной высшей коллегии самоуправству отдельных своих членов. Это доказывается документально письмом Вик<тора> и многим другим, тебе подробнее и лучше известным, чем мне.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});