Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Маши тоже роман. За ней ухаживает Борис Мюллер, сын преподавателя немецкого в мужской гимназии. Я принимаю в ее романе самое деятельное участие – помогаю сестре в передаче «секреток». Меня охватывает незнакомое чудесное ощущение: я не просто передаю записку, я служу любви! Маша расспрашивает меня: как он взял ее письмо, что и каким тоном сказал, когда прочитал, какое было выражение на лице? Когда Борис приходит к нам в гости, Маша иногда закрывается с ним в своей комнате, и я должна их предупредить условленным сигналом, если вдруг появится мама. За дверью слышатся приглушенные взволнованные голоса, кажется даже, что они ругаются. Потом тишина. О чем можно так долго молчать?
Борис собирается стать морским офицером. Записки, полные уверений в любви, он пишет ровным почерком, похожим на соты.
Борис с Машей идут в кинематограф и берут меня с собой. Поражает цветной фильм о бабочках. Борис объясняет, что это делается вручную: женщины-работницы на кинофабрике раскрашивают кадры и портят себе глаза, а потом слепнут. Становится не по себе от этой простой связи. Кто-то должен слепнуть, чтобы мы видели красивых бабочек.
Борис – лютеранин, и один раз по дороге, гуляя с Машей, мы заглядываем в протестантскую кирку. Меня удивляет, что там молятся, сидя за партами.
Маша без конца смотрит на себя в зеркало, поворачиваясь так, чтобы были видны бугорки на груди. Она переживает, что у нее ничего не растет. Зато уже растет у меня, хотя еще рановато.
Я вижу, что сестра в тайном календаре отмечает кружочками какие-то дни, и ни с того ни с сего спрашиваю ее об этом как раз в тот момент, когда у нас в гостях Борис: они собирались идти к нему музицировать и отбирали ноты. Уже спросив, я ужасаюсь, что спросила что-то не то. Маша заливается краской, Борис тоже. Сестра бьет меня со всей силой нотами по голове и скрывается в своей комнате. Борис стучится к ней, она не открывает. Он уходит, процедив сквозь зубы: «Дура!» До сих пор не знаю, относилось это ко мне или к Маше.
В тот же злополучный день Маша, накрывая на стол, оступается и рассекает губу о край стола. Кровь долго не могут остановить, потом сестра несколько дней ходит с пластырем под носом, вернее, отказывается вообще выходить из своей комнаты. Она боится, что ее кто-нибудь увидит с таким лицом. У нее то и дело начинается истерика, что она теперь урод и ее никто не будет любить. Мы пытаемся успокоить Машу, но она никого не хочет слушать, а мне кричит: «Уйди!» Ей кажется, что все это из-за меня. Я знаю, что ни в чем не виновата, и в то же время понимаю, что во всем виновата только я. В слезах рассказываю маме о том, что произошло, ищу у нее утешения. Она отвечает: «Природа раз в месяц напоминает женщине, что она может стать матерью». Впервые мама меня не понимает. И ничего сделать невозможно. Некрасивый шрам останется у Маши на всю жизнь.
Брат Саша смеется над нашими «Любовями», но и у него роман, причем несчастный. Он пишет кому-то письма. Иногда он начинает говорить о женщинах свысока, с презрением. Я чувствую – он знает что-то такое, чего не знаем мы. Мне страшно его расспрашивать. Только нижу, что папа время от времени дает ему на что-то втайне от мамы три рубля.
Влюблена и Нюся, у нее уже есть жених, но со своим Колей ей почти некогда встречаться – она часами играет на фортепьяно. Нюся – надежда и гордость нашей семьи, ведь она поедет учиться в Петербург, в консерваторию, и обязательно станет знаменитой на весь мир пианисткой. В этом сомневается, кажется, только она одна.
Музыкой я занимаюсь дома. Меня учат бессистемно, то мама, то Нюся. Нюся открывает «Школу Гюнтена», начинает объяснять мне нотную систему, но играть в учительницу ей надоедает очень скоро, и она бросает меня маме, доведя до слез обидным приговором, что концертанткой я не смогу стать из-за маленьких рук – еле-еле беру октаву. О правильной постановке руки никто не думает, я напрягаю ее, как могу, чтобы своими слабыми пальцами извлечь звук погромче, мама хвалит мой «удар». На самом деле такие уроки портят мне руку, но я учусь охотно и, как только понимаю басовый ключ, начинаю сама разбирать песенки.
В Ростов приезжает на гастроли королева. Не испанская, а самая настоящая – Вяльцева. Все разговоры – о ней. О Вяльцевой в гимназии уверяют, что пуговицы в ее высоких модных ботинках – бриллианты. Брат Саша, подстерегавший ее с товарищами у выхода из гостиницы на Таганрогском проспекте, говорит, что еле вылез живым из свалки, когда она бросила в толпу свою подписанную фотокарточку. Отец за ужином рассказывает, что, приезжая в каждый город, в котором имеется университет или другие высшие учебные заведения, Вяльцева всегда приходит к ректору и спрашивает, кто из студентов задолжал плату за обучение, и тут же выписывает чек. На приеме, устроенном в ее честь отцами города, она спросила, что есть в Ростове. «А у нас ничего нет! – горячится отец и даже бросает вилку на стол. – Ничего нет! Дыра!»
Мама бросает пренебрежительно в адрес «несравненной»:
– Горничная!
Все за столом возмущаются, и я – больше всех. Мы с сестрами слушаем дома без конца граммофонные пластинки с записями Вяльцевой. Я пою весь ее репертуар.
Папа идет на Вяльцеву в Асмоловский и может взять только кого-то одного из нас. У него два билета. Мы тянем жребий. Заветная бумажка из Сашиной фуражки достается мне! Я не сплю ночь, потом мучаюсь весь день, не могу вытерпеть до вечера. Наконец мы в набитом битком театре. Аншлаг. Зал то взрывается овациями, то замирает, затаив дыхание, слушая божественный голос. Зал дышит любовью. У нас хорошие места, но лицо Вяльцевой я не могу толком разглядеть из-за слез, которые брызжут из глаз. Жадно схватываю каждый миг, каждое движение руки, позу, как она кланяется, как пережидает шквал аплодисментов. Воздух сочится любовью к несравненной королеве, как губка. Королева великодушно принимает эту любовь. Она позволяет себя любить. Я смотрю на папу, на его горящие глаза. С той минуты я все про себя знаю. Засыпая, я представляю себе тот день, когда увижу мое имя на афише, напечатанное жирным шрифтом, и засыпаю счастливой.
Мы живем на Никитской, сюда выходит черный ход «Палермо» – это летний концертный зал, устроенный в саду, а парадный вход за углом. Здесь выступают заезжие королевы рангом пониже. Мы делаем дыру в заборе и слушаем – Нину Тарасову, Марию Юдину, Екатерину Юровскую. Я внимательно вглядываюсь, стараясь запомнить, как мне тогда казалось, главное – как нужно кланяться публике, принимая восторженные овации. Дома перед зеркалом я репетирую всевозможные поклоны. Однажды прохожу по Соборной площади, и вдруг меня пугает взрыв аплодисментов – это проехавшая бричка вспугнула стаю голубей. Меня охватывает ощущение невероятного счастья от уверенности в том, что все это обязательно будет: утопающая в цветах сцена, овации, поклоны. И я благодарно кланяюсь голубям.
Папа покупает пластинки. Мы с сестрами, как в лихорадке, забыв обо всем, вертим по очереди ручку граммофона и снова и снова слушаем любимые голоса, пока мама не начинает жаловаться на головную боль. Если не поет граммофон, начинаю петь я. Я просто не могу молчать, когда все поет внутри меня и рвется наружу!
Мы стараемся не пропустить ни одного концерта. Днем в «Палермо» много мух, к вечеру – комаров, публика отмахивается от насекомых, и кажется, что дирижер тоже все время отмахивается своей палочкой от назойливых кровопийц. В антракте мужчины выходят из павильона покурить, дамы и дети в сопровождении маменек и гувернанток выстраиваются в очередь у дверей в туалетную комнату. Я смотрю на них и думаю: они ведь ничего еще обо мне не знают. А я уже люблю их. И даже не просто за их будущую любовь ко мне, а просто так. Люблю, и все тут.
Прошлого нет, но, если его рассказывать, слова можно растянуть в целые дни, а можно, наоборот, целые годы упихнуть в несколько букв.
Вот с табелем о переводе в следующий класс я возвращаюсь домой счастливая и гордая собой.
И снова табель о переводе.
И снова.
У воспоминаний нет ни дат, ни времени, ни возраста. Вот я помню, как моя подруга, красавица Ляля, учит меня целоваться. Вместо того чтобы готовить уроки и решать задачи про купца, который почему-то никак не мог без нас разобраться, сколько сукна нужно ему отрезать, мы целуемся до того, что распухают губы. Я все допытываюсь, кто научил Лялю так целоваться. Она отмалчивается. Потом признается – ее двоюродная сестра на рождественских каникулах. И какая разница, когда это было, сколько мне лет, в каком я классе, в каком веке, на какой планете! Важно лишь, что я вижу все, как сейчас: вот Ляля на диване передо мной, какую-то необычная, оранжевая в косых лучах заходящего солнца, оттирает платком чернильное пятно на ладони, платок тоже оранжевый, окрашенный закатом, а теперь еще и фиолетовый, чернильный. Ляля смачивает его слюной, снова оттирает пятно, снова смачивает и оттирает, и теперь у нее и губы и язык подкрашены чернилами. И ничто никогда не сможет стереть те чернила с ее губ – ни время, ни смерть.
- Книга о вкусном и здоровом Еже Валере - Валерий Вычуб - Русская современная проза
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза
- Голод. Дневник моего опыта - Саша Версаль - Русская современная проза