Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спор невозможен из-за того, что люди используют одни и те же слова для обозначения разных понятий. Отвлеченные понятия, такие как, «справедливость» или «правда», допускают несчетное число толкований и, чтобы добиться хоть какого, но результата в разговоре, приходится выстраивать логические цепочки, уводящие туда, где понятия еще не раздваивались. В ходе беседы логическая цепочка рвется, и не раз: разве возможно логике выдержать напор жизни? Для того и придумали живопись (в которой все сразу очевидно) — чтобы обойтись без терминов и показать суть. Оказалось, однако, что один и тот же образ толкуется по-разному. Иногда говорят, что художник создает лишь половину произведения, другую половину создает зритель, интерпретируя произведение. В таком суждении много подкупающего — прежде всего представление о творчестве как о диалоге. Однако следующий вопрос звучит так: что есть диалог — составление в одно целое двух фрагментов или столкновение законченных суждений? Интерпретации картин Эль Греко разнятся, но сами картины не меняются. Вот она, эльгрековская мадонна, глядит на нас круглыми глазами — если хочешь понять ее, смотри внимательно. А что увидит человек, это от картины не зависит. Так и проходят споры: каждый сказал собственный монолог — а договориться не получилось.
Чтобы сделать разговор хоть сколько-то результативным, люди употребляют слова «добро» и «зло» как конечные аргументы. В самом деле, надо ведь представлять, куда рассуждения заведут, должна быть конечная станция в разговоре. Логическая цепь рассуждений (пусть порванная и связанная во многих местах) приводит к финальному понятию, которое двояко не истолкуешь. Именно этим и занимаются богословы с давних времен, внося порядок в суждения. Скажем, выстраивается цепочка убедительных доказательств, но ведет она прямиком в преисподнюю. Но и такой простой прием не помог, прежде всего потому, что у людей не существуют внятные представления об аде и рае и принять эти понятия, как конечные станции рассуждения, затруднительно. Даже искусство не помогло: много ли художников, убедительно трактующих об этих конечных пунктах назначения? Я насчитал семерых, думаю, одного включил напрасно. Рай рисуют слева, ад — справа, рай — в голубых тонах, ад — в багровых: этих дефиниций, пожалуй, недостаточно, чтобы указывать заблудшему на ошибочные умозаключения. Доказательства, приведенные Спасителем, относятся к его земной ипостаси, а что касается обещаний и угроз — они туманны. Оттого картины страстей Христовых поражают воображение, а те, что должны показать идеальную конструкцию Града Божьего (за каковую он страсти и претерпел), бледны и не впечатляют.
Людям свойственно определять жизнь через понятия «хорошее» и «плохое»; однако притом, что у каждого существует представление о близколежащем хорошем, никакого обобщения опыта до вселенских размеров он проделать не хочет. Разумный человек бережет себя от подобных обобщений. Любая генерализация понятий ведет к диктатуре морали, тем самым — как ни обидно это сознавать — к утрате близлежащего хорошего, которое годилось в быту. Нелегко в этой ситуации приходится искусству. В былые века (в то время, когда личные интересы подавлялись доктринами) искусство выражало доктрины и по капле добавляло личного интереса. А как быть в открытом обществе, созданном для блага каждого? Служить обществу — не значит ли выражать то, что Платон называл общественным благом? Но как это благо выразить, если оно дробится на тысячи персональных благ и не может слиться в единое? Плюрализм — это хорошо, но плюрализм (по определению) не может иметь единого лица. Ах, непросто приходилось Осипу Стремовскому, художнику просвещенного открытого общества. Возможно, отсутствие собственного лица (то, что ставили ему в вину) связано с тем, что мастер пытался выразить невыразимое? Можно ли создать зримый образ отсутствия суждения? Как ответить на вызов времени, если вызовом времени является неприятие любого вызова?
Искусство, впрочем, не одно олицетворяло эту растерянность. Что далеко ходить за примерами — живая история нашей страны иллюстрирует смятенное сознание.
IIВот, поглядите, перед нами большая страна, в ней живет много людей, и подавляющее большинство из них — очень бедные. Они бедными родились, бедными умрут. Климат и география в этой стране таковы, что большинство людей живет в холоде и там, где земля не приносит урожай. Управляли жизнью этих людей сперва одним способом, а потом решили управлять их жизнью по-другому. Что есть благо для этих людей? Можно сравнить два способа управления и прийти к выводу, что предпочтительнее для тех, чьей жизнью распоряжаются. Казалось бы — что проще и доступнее для понимания? Скажем, поставим вопросы так: произошла перемена социального строя в России или нет? Была ли то очередная революция? Спасла ли новая революция страну от прежней революции? Стала ли жизнь справедливой? Чем одна революция отличается от другой? Вопросы несложные, бери — и отвечай по пунктам: да, нет, да, нет, не знаю. Тем не менее люди простых ответов боялись и пускались в рассуждения; начинали же, как свойственно русским интеллигентам, издалека. Одни говорили: та, Октябрьская, революция была плоха, но рабочие места давала. Теперешние изменения всем хороши, но работать негде. Другие говорили, что цели у той революции были благородные, а методы пакостные; а у этой революции — все наоборот: цели пакостные, а методы сравнительно гуманные. А еще находились такие, что утверждали, будто та революция себя сама изжила и революцией быть перестала. Если бы не изменения, учиненные радением ставропольского механизатора, — рассуждали иные, — если бы не благостная философия постмодернизма, коей адептом он в прекраснодушном порыве своем сделался, то одна шестая суши с большой вероятностью сползла бы в национал-социализм. В семидесятые годы, когда экономика державы полумира пришла в негодность, а имперские амбиции были еще крепки, именно идея национал-социализма, казалось, одна и могла гальванизировать, возродить активность в этом гигантском вялом теле. Последние правители коммунистической державы, те, что стремительно поумирали, оставив по себе память в анекдотах, заигрывали с этой идеей. Трюк с волшебной лампой Аладдина уже более не работал, три лампу или не три, а дух мятежной революции уже не прилетал, а для удержания огромной территории требовалась сила. Откуда же таковую брать, как не из почвы данной одной шестой? И вполне вероятно, что постмодернизм, разрушив эту самую одну шестую, одновременно спас ее от марширующих колонн штурмовиков. Так рассуждали люди, боящиеся националистических проявлений в русском народе.
Вместо внятного ответа на прямой вопрос хорошо — или плохо, находились десятки путаных ответов. Эти промежуточные ответы имели в виду единственное: всегда найдется худшее зло, которое будет являться индульгенцией первоначальному злу. Да, развал страны — неприятен, но это лучше, чем эволюция вялой тирании коммунистов к всемирному фашистскому государству. А то, что такая возможность была, представлялось несомненным. Эволюция коммунистических идеалов в национал-социалистические (этот социальный эффект определяли через цвет — красно-коричневый) обсуждалась интеллигенцией страстно. Попутно вскрылись отношения Сталина с Гитлером, и для сознания просвещенного субъекта конца века трансформация коммунистической империи с интернациональной идеологией в национальную империю с идеологией мировой гегемонии — стала вполне вероятной и объяснимой.
IIIИменно этого всегда опасался старый Соломон Рихтер. Пострадав некогда во время борьбы с космополитами, он сделался чувствителен к возможному рецидиву национализма. Известное дело: пуганая ворона куста боится. Скажем, читал он в газетах о погроме в провинциальной синагоге: ну, бывает, перепились молодые люди и что-то сломали, даже, допустим, шею раввину, — и тут же Рихтер делал далекоидущие выводы. Или рассказывали ему об ущемлении прав граждан кавказской национальности, — и он тут же пугался и кричал, что наступает фашизм. Сергей Ильич Татарников, человек хладнокровный, в таких случаях спрашивал своего друга:
— Так фашизм или все-таки национал-социализм, вы уточните свою мысль, пожалуйста. Ну, какой такой национал-социализм, Соломон? Вы что имеете в виду, сами-то понимаете? Фашизм итальянский? Нацизм немецкий? Франкизм испанский? Англо-американскую капиталистическую гегемонию? Или русское голоштанное раздолбайство? С чего бы в России было появиться национал-социализму? С какого такого боку? Нам что, коммунизма мало? Хотите сказать, что те лагеря были вроде как начерно, а надо еще и новые строить? Не справимся, боюсь. Газ у нас нынче — последняя надежда. Нам газовые камеры строить никак нельзя, себе дороже. Ах, Соломон, боюсь, что смерть от газа нам не грозит. И в нефтяных скважинах топить нас тоже не будут.
- Учебник рисования, том. 2 - М.К.Кантор - Современная проза
- Авангард - Роман Кошутин - Современная проза
- Зимний сон - Кензо Китаката - Современная проза
- Укрепленные города - Юрий Милославский - Современная проза
- Джихад: террористами не рождаются - Мартин Шойбле - Современная проза