Там же. Стр. 563.
«Как-то <> Зинаида Николаевна затеяла разговор с папочкой. „Как же так, Боря, ведь ты всегда говорил мне, что Лара – это я. И Комаровский – мой первый роман, мое глаженье, мое хозяйство“. Папа, по ходу, подымаясь по лестнице к себе наверх и не желая заводить долгий разговор, спокойно ответил: „Ну, если это тебе льстит, Зинуша, то – ради Бога: Лара – это ты“».
Там же. Стр. 563.
Чья это издевка? Бориса Леонидовича или пересказа сына? Сказал ли Пастернак: раз тебе льстит, что твой позор теперь бы всеми стал отмечен, то заявляй, а я подтвержу, что так с тобой и было в юности, или скорее всего он имел в виду другое: если тебе льстит факт, что ты стала прототипом большого романа, что твой характер и твоя судьба не случайны, – что ж, это действительно так (и Зинаида Николаевна это знала).
Ольга Всеволодовна защищала свой титул в горших обстоятельствах и перед не таким человеком. «…Начальник конвоя начинает дико материться. <> "А ну, падла… " – „Сволочи! – кричит мама. – Подлецы. А вы слышали когда-нибудь про Пастернака? „Доктора Живаго“читали? Знаете, кто такая Лара?“».
ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Легенды Потаповского переулка. Стр. 237. Надеюсь, что это все-таки не плод фантазии и Ирина Ивановна не сама выдумывает этот случай, а в какой-то отчаянный момент на самом деле Ольга Всеволодовна использует свое, как ей кажется, победительное оружие. Эта сцена – как единичный, действительно душераздирающий эпизод – невозможна хотя бы потому, что не могло быть такого, чтобы она так закричала один только раз – и сразу нашлись свидетели, записали. Если это было, то кричала она так время от времени. Одному надзирателю, другому, начальникам, товаркам, мужчинам-зекам, с которыми зечкам удавалось видеться (ведь познакомилась же, именно в тюрьме, Ирина Емельянова с Вадимом Козовым – поэтом, переводчиком, который стал ее мужем и сделал ей судьбу более надежную, чем ненужный выигрышный билет незаконной и унизительной близости к Пастернаку). Так она кричала – периодически.
На что она рассчитывала? Что надзиратель действительно читал «Доктора Живаго», помнил всю прелесть описаний Лары? В лучшем (худшем) случае он смутно припоминал слово «Живага» (так будто бы говорили, по воспоминаниям Ивинской, в народе) и, более вероятно, из политзанятий усвоил новое государственное ругательство: «Пастернак». И уж тогда, если он правильно понимал суть хвастовства зечки, она хвалилась тем, что этот мерзавец Пастернак ее там вывел. Тут гадать не надо – под видом кого вывел (да разве они, героини, бывают другими!) – полная, крашеная, с потасканным лицом, отсвечивающим распутной веселостью… Ольга сильно рисковала.
Мертвая львица
Две пары: красивые – Ахматова и Пастернак, и некрасивые – Цветаева и Мандельштам. Вот фотография Гор-нунга 1948 года: скуластый, глазастый, ротастый, загорелый, подтянутый и порывистый, почти тридцатилетний, похожий одновременно на Мика Джаггера и Антонио Бан-дераса, галстук не по-фрейдовски завязан коротко, ну да это все равно. О чем тут думала Зинаида Николаевна, отказываясь от своих супружеских обязанностей? У них у обоих не было выхода.
У Пастернака была своя часто цитируемая теория влияния внешности женщины на ее судьбу. Никому внешность не дается просто так. Блок и Маяковский были оригинально и бесспорно красивы, Достоевский и Толстой – невыразительно, по-мужичьи некрасивы, Пушкин, Лермонтов и Гоголь были штучны и каждый в своем роде, а остальные классики имели внешность типажную для своих сословий.
Даже Ирочка Емельянова признает и поэтично описывает, как возник его роман с Зинаидой Николаевной: «она, героиня „Второго рождения“, ворвалась в его жизнь вместе с музыкой, ее музыкальное окружение, ее собственное музицирование, концерты Генриха Нейгауза, ее мужа, были бурным, страстным, порой трагическим фоном их вспыхнувшей любви».
ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Пастернак и Ивинская. Стр. 42.
Куда все это делось? Ведь это же не спала пелена с глаз, не превзошла Ивинская прелестью Зинаиду Николаевну – просто та умерла, той не стало, тем и лучше была Ольга: как живая собака – мертвой львицы.
«Душевная рана матери не могла залечиться. Смерть Пети оторвала половину ее жизни. Через месяц после известия о смерти Пети, заставшего ее свежей и бодрой пятидесятилетней женщиной, она вышла из своей комнаты полумертвой и не принимающей участия в жизни – старухой».
Лев Толстой. Война и мир.
Дети расширяют сознание. Дети дают простое и ясное ощущение бессмертия, а еще более наглядно они вводят родителей в состояние смерти, если умирают раньше их. С какими-то вариациями кто-то более ярко воспринимает бесконечность их с детьми бытия – кто-то никогда не ощутит себя живущим, пережив смерть ребенка. Так устроено или так черна чернота (это понятие уникально: мы можем все представить в своей жизни, кроме собственной смерти, ребенок показывает нам эту краску, оттого она и так впечатляюща), что кажется, что дети менее способны подарить радость, чем дать горе.
Радость может находить и отходить волнами, горе запахивает более глубоко. Избави Бог! Приготовиться к этому нельзя – разве что стоять в полумраке храма и молиться, чтобы Господи учил радоваться приближению своего царствия, а здешние времена уж бы и сократил. Смерть неизбежна, кому-то суждено умереть самому, кому-то – пораньше – от смерти ребенка. Зинаида Николаевна Пастернак приняла смерть мученическую: старший сын умирал в сознании, по времени, – никакие крысы пять лет внутренности грызть не будут. Ее пытка длилась именно столько, Адик состояние свое понимал, конечности ему резали частями, шла неизвестно чем долженствующая окончиться война, отец был арестован, мать – в далекой эвакуации в Татарии с его младшими братьями. Он сильно страдал перед смертью. Значит, о Зинаиде Николаевне Пастернак после 1945 года (день смерти старшего сына Нейгаузов – 25 апреля) – или хорошо, или ничего.
Пастернак совершенно точно знал, что если б он женился на Ивинской, они все равно остались бы с ней дачничать в кривой сторожке Кузьмича, в деревне, за ручьем – рядом, но не вместе с писательскими ДАЧАМИ. Для Пастернака это был бы лишний кукиш оставшимся в казенных хоромах коллегам. А к тому же больше похоже на юность – и Ивин-ской такие игры тоже по душе, это почти что переодевание. О чем лучше мечтать, когда уже седьмой десяток к концу идет, да и худо-бедно – не на расстеленном в ширину плаще, можно и пристройку какую сделать, а то и домик купить – в общем, хорошо, хорошо, все было бы хорошо, и она не стала бы изумлять его ранними претензиями к Зинаиде Николаевне. Он бы оставил, как оставлял «простой и кроткой» Евгении Владимировне с сыном, выданную ему двухкомнатную квартиру на Тверском бульваре, а сам вчетвером ехал в не устраивавшую более Женю коммуналку на Волхонке. Только вот после его смерти, случись (случилось скоро), времена были безбытные, бесписьменные (вон по скольку детей на директоров заводов матери записывали, ко Льву Ландау на смертном одре являлась любовница, заявляя, что он не успел развестись с женой, и ей приседали и врачи, и физики) – может, на всякий случай и Пастернак поостерегся: у Ивинской на руках какие-то бумаги, доверенности, свидетели были и пр. Он не звал Ивинскую проститься и, когда Зинаида Николаевна предложила, не разрешил пригласить ее навестить его перед смертью. Пишут, что, мол, не хотел, чтобы видела его в неприглядном болезненном виде. Исследователи услужливо передергивают, превращая в пародию на и без того слишком резкий эпизод: когда Пастернак отказался встречаться с вернувшейся после лагеря Ивинской, попросив ее дочь передать ей, что отношения должны закончиться (дочь могла ответить материнскими словами по подобному же случаю: с какой стати!) – все из-за того, что боялся, что Ивинская за пять лет лагеря подурнела и постарела и ему, очевидно, уже не понравится.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});