Первыми, кто заметил особые обычаи и понятия русского крестьянства, были так называемые славянофилы – Хомяков, братья Киреевские и их окружение. Эти люди, воспитанные на немецкой идеалистической философии, заимствовали из нее романтическую реакцию на французскую революцию и буржуазную культуру. В поисках идейного оправдания этого настроения они стали подчеркивать особенные свойства России. Особая психология русского народа, как они думали, выражалась в обычаях русской крестьянской общины. Эти обычаи они принимали за образец чистого христианства, сохранившегося в простом русском народе, и объясняли это его православной верой. Их не привлекало казенное церковное православие с его византийскими корнями: для них только русское православие было истинным христианством. Они приписывали русским крестьянам особый вид общественной солидарности, для которого придумали название «соборность», и который, конечно, выводился из любви к ближнему. В этой доктрине заключалась немалая идеализация, но тем упорнее они за нее держались: как выразился славянофил Кошелев, «без православия народность наша – дрянь». Это мнение иллюстрирует барское отношение славянофилов к простому народу.
Нетрудно понять, почему славянофилы связывали древние обычаи русских крестьян с христианством. Ведь само христианство было тоже выражением социального инстинкта, и эта его первичная основа, столь отчетливая в Новом Завете, всегда была мотивом еретических народных движений. Впоследствии русские народники, видя эти обычаи, уверовали в природный социализм русского мужика – но ведь и сам социализм был, как мы видели, ересью христианства. Конечно, русские помещики, искавшие идеал праведной жизни у своих мужиков, не понимали всех этих связей и вовсе не думали бороться с угнетателями крепостных, которыми были они сами. Но народники, так же мало понимавшие природу русской общины, пытались поднять ее на борьбу.
Взгляды славянофилов и народников вызвали впоследствии не только беспощадную критику, но и насмешки, поскольку распад крестьянской общины происходил у всех на глазах, и русские крестьяне, по-видимому, не проявляли интереса ни к «соборности», ни к социализму, да и вообще вели себя в послереформенных условиях не так, как предполагали их почитатели, правого и левого толка. Россия становилась все более «буржуазной», и марксисты подчеркивали, что ей предстоит пройти стадию капитализма. Между тем, взгляды славянофилов (а впоследствии народников), как это видел Герцен, содержали в себе некоторую долю истины: психология русского народа в самом деле была особенной. Этой особенностью был коллективизм, и мы объясняем этот коллективизм как проявляющийся в пережитках племенной культуры социальный инстинкт. Конечно, в «великом парламенте инстинктов» (как его назвал Лоренц) раздаются и другие голоса. Но Герцен и народники были не так уж неправы, полагая, что Россия, с ее пережитками племенной морали, будет особенно восприимчива к социализму: она приняла его крайнюю ересь – коммунизм.
Примечательно, что Маркс и Энгельс рассчитывали на победу коммунизма в самых передовых странах Запада, а в действительности это произошло как раз в отсталых странах, сохранивших племенной коллективизм и, тем самым, легко возбудимый социальный инстинкт. Коммунизм апеллировал к будущему человечества, но оказался ближе его прошлому. Он не был навязан России чуждыми ей заговорщиками. Он в самом деле пришел в Россию из Европы, но попал на подходящую для него почву и принес свои плоды. Коллективизм русской души выродился в коллективное безумие.
________
Россия, воспринявшая при Петре Великом технические навыки Запада, стала великой державой под властью самодержавных царей. Для управления этим огромным государством и для ведения войн нужно было множество чиновников и офицеров. Чиновники и офицеры должны были быть грамотны; а поскольку приходилось иметь дело с иностранцами и иностранной техникой, то некоторым из них требовалось даже образование, в европейском смысле этого слова. Петр убедился, что надо посылать молодых людей в Европу для обучения нужным профессиям. Не все они возвращались, но те, кто возвращался, усваивали много других вещей, вовсе не предусмотренных начальством. С этого началась русская интеллигенция: через сто лет, в начале девятнадцатого века в России было уже третье поколение образованных людей, главным образом дворян.
Этим людям трудно было помешать читать иностранные книги, и они начинали думать, как европейцы. Французское Просвещение и Французская Революция произвели на них сильное впечатление. Они думали о России и видели вокруг себя, прежде всего, рабство. Поэтому первым побуждением русской интеллигенции было стремление к свободе. Когда русские офицеры – почти все владевшие иностранными языками – увидели Европу во время наполеоновских войн, их главным впечатлением была свобода, потому что к тому времени в Европе уже не было крепостных. Из этих офицеров вышли первые русские революционеры, пытавшиеся устроить военный переворот 14 декабря 1825 года. Их прозвали «декабристами». Замечательно, что эти дворяне, восставшие против самодержавия, действовали против интересов своего класса, что стало особой чертой русской революции. Они боролись за интересы другого класса, и людей из этого класса – солдат – вывели на Сенатскую площадь. Но солдаты не понимали, чего хотят их офицеры. Их пришлось обмануть: наученные офицерами, они требовали другого царя – Константина, и конституцию, которую, кажется, считали женой Константина. Так началась трагедия русской революции.
Несомненно, декабристы могли совершить дворцовый переворот и устроить военное правительство, но они продержались бы недолго. Подавляющее большинство дворянства было бы против них, и они не смогли бы поднять крестьян. Русская интеллигенция, в самом деле совершившая впоследствии революцию, уже не была дворянской.
В России становилось все больше образованных людей. В начале девятнадцатого века, как свидетельствуют тиражи русской печати, было всего несколько тысяч человек читающей публики, а в середине века она уже насчитывала десятки тысяч. Образованные люди происходили теперь из разных слоев общества, и потому назывались «разночинцами». Они были детьми чиновников, ремесленников, торговцев, иногда даже крестьян, но особенно часто они происходили из духовенства: дети священников очень скоро освобождались от религии. Чаще всего им приходилось служить в государственных учреждениях, но в России образование было европейским и неизбежно свободным, а государство деспотическим, и по своему образу действий справедливо считалось азиатским. Между образованными людьми и российским государством возник раскол, не сравнимый ни с чем в истории Европы.
Образование отчуждало человека от русской жизни. Крепостное рабство подавляющей массы населения представлялось ему чудовищной несправедливостью, правящее и не работающее барство – классом паразитов-рабовладельцев, а вся система управления – колоссальной бессмыслицей. Вся официальная идеология была для него очевидным лицемерием, и поскольку она основывалась на православной религии, то и религия стала для него частью этой системы угнетения и лжи. В Европе молодой человек, получивший образование, сохранял уважение к занятиям своего отца и чаще всего наследовал его общественное положение: это была естественная, исторически сложившаяся «социализация». В России же образованный человек, смотревший с одинаковым отвращением на барскую усадьбу, чиновничью канцелярию и церковь, становился асоциальным, не находил себе места в сложившейся русской жизни. Это и была та «беспочвенность» русской интеллигенции, на которую жаловались впоследствии ее консервативные ренегаты.
Неизбежный разрыв между идеалом и действительностью принял в России особенно резкую форму, потому что реформы Петра застали ее культуру неразвитой и по существу бесписьменной. Развитие воспринималось как подражание «чужому», а когда из этого развития возникали гибридные квазиевропейские учреждения и понятия, из Европы вскоре приходили новые идеи, и все «свое» снова представлялось нелепым и смешным. Нечто подобное происходило в азиатских странах, например, в Китае и Японии, но там была развитая, давно сложившаяся культура; впрочем, Китаю тоже предстояла необычная судьба.
Разрыв с традицией, происходивший у разночинцев в течение одного поколения, имел особенные психологические следствия. Люди, получившие европейские понятия из книг и разговоров, придавали европейским идеям полное, бескомпромиссное значение: религия отбрасывалась как «опиум для народа», демократия понималась как «народовластие», и очень скоро выяснилось, что, по выражению Прудона, «собственность – это воровство». Все ограничения и препятствия, возникающие при практическом применении таких идей, русским интеллигентам были неизвестны, потому что практическая жизнь вокруг них была совсем другой. Конечно, они были наивны – часто наивны, как дети. Мемуары девятнадцатого века - Герцена, Кропоткина, Морозова - правдиво описывают эту среду.