деятельностью сына, бог же представляет собой нечто деятельное и определенное лишь в пределах своего собственного познания или как логос, так и сын, в сущности, т. е. конкретно и преднамеренно, не судит никого. Христос явился в мир не для того, чтобы судить мир, что соответствует божественной праведности в смысле иудейского толкования, но для того, чтобы спасти его (Иоан. 3, 17; 8, 15; 12, 47). Спасение же заключается в том, что люди либо принимают его слово, либо отвергают его. «Отвергающий меня и не принимающий слов моих имеет судью себе» (Иоан. 12, 48) — говорит Иоаннов Христос. «Берущий в него не судится, а неверующий уже осужден, потому что не уверовал во имя единородного сына божия». Суд же состоит в том, что свет пришел в мир; но люди «более возлюбили тьму, нежели свет, потому что дела их были злы. Ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идет к свету» (Иоан. 3,18 и сл.). Тот же, кто идет к свету, обретает тем самым жизнь, ибо жизнь, свет, познание являются только различными выражениями одного и того же понятия: «Сия же есть жизнь вечная, да знают тебя единого, истинного бога и посланного тобою Иисуса Христа» (Иоан. 17, 3). Итак, суд заключается только в разграничении («krinein» — судить или разграничивать) детей божиих от детей дьявола на почве их взаимоотношения с логосом, а вечная жизнь заключается только в познании логоса. Впрочем, с этим взглядом не согласуются и противоречат вышеизложенной гипотезе чисто земного бессмертия те места евангелия Иоанна, где говорится о том, что находящиеся в гробах воскреснут и что в день страшного суда Христос оживит мертвых, и где Христос фигурирует в качестве ветхозаветного судьи мира (Иоан. 5, 28 и сл.; 6, 40, 44, 54; 12, 48; ср. также 14, 2 и сл.; 21, 22). Первое послание Иоанна всецело проникнуто чаянием близкого конца всех вещей: «Дети, последнее время!» Автор послания настолько поглощен мыслию о страшном суде, что он даже усматривает в ней мотив добропорядочного поведения (1 Иоан. 2, 28). Возможно, что подобные мысли, как полагает Вельгаузен, были включены в евангелие позднее. Но, быть может, вся эта традиционная гипотеза чаяния конца мира и личного бессмертия представляет собой только сохранившийся независимо от воли евангелиста обломок внутренне изжитого взгляда или народной веры.
Удалось ли Иоанну, по крайней мере, последовательно изобразить метафизическую сущность Христа? К сожалению, утверждение, что Христос есть любовь, потому что логос стал в нем плотью и в результате своей любвеобильной деятельности на пользу человечества принес себя в жертву, несомненно много теряет в своем значении, если подумать, что тридцатилетнее пребывание его во плоти и на земле — не только мимолетный эпизод вечной жизни божественного сына, но, исходя из безграничной во времени природы логоса и нереальности понятия времени, представляется, вообще одной лишь видимостью и не имеет ничего общего с настоящей действительностью.
К тому же, несмотря на свой человеческий образ жизни, Христос безусловно фигурирует у Иоанна в качестве сверхъестественного и неземного существа, едва прикасающегося ногами к земле и во всех отношениях резко отличающегося от остальных людей. Синоптический Иисус, при всей своей принципиальной божественности, все же наделен человеческими и, несмотря на приписываемую ему безгрешность, нередко даже слишком явно выраженными человеческими чертами. Он борется и терпит поражения, он испытывает невзгоды земного бытия на своем собственном теле, он действительно страдает, как обыкновенный человек, и умирает, по крайней мере у Марка, с воплем отчаяния на устах и с жалобой на то, что бог его покинул. Иоаннов Христос совсем иной. Он словно не от мира сего. История искушения, которую рассказывают об Иисусе синоптические евангелия, и которая приписывается также основателям других религий и героям древней мифологии — Заратустре, Будде, Гераклу и т. д. — не упоминается в Иоанновом евангелии. Князь мира сего не имеет в Иоанновом Иисусе ничего (Иоан. 14, 30). Когда судьи неистовствуют, проклиная его, и пытаются его схватить и умертвить, он становится невидимым и исчезает (Иоан. 8, 59; 19, 34). Упорное сопротивление ему не по душе. Он не робеет и не колеблется только тогда, когда дело подходит к концу. Тут он уже не желает, чтобы чаша миновала его. В отличие от синоптического повествования, он заявляет: «Что мне сказать: Отче, избавь меня от часа сего? Но на сей час я и пришел» (Иоанн 12, 27). А Петру он говорит: «Неужели мне не пить чаши, которую дал мне отец?» (Иоан. 18, 11). Правда, этот в общем хладнокровный Христос «возмущается», «скорбит духом» и «проливает слезы» над гробом Лазаря (Иоан. 12, 27; 11, 33 и сл.). Однако, если Иоаннов Иисус проливает слезы, то эта странная сентиментальность отнюдь не соответствует фактическому положению вещей, так как Христу хорошо известно, что Лазарь не умер и в ближайший момент восстанет из гроба.
История страданий лишена у Иоанна в еще большей степени, чем у синоптиков, подкупающих черт. Когда «отряд» — только таковой представляется евангелисту достаточно внушительной силой — приближается, чтобы схватить Иисуса, Иисус простым восклицанием: «Это я!» заставляет этот отряд отступить назад (Иоан. 18, 6). Беседуя с Пилатом, он выдает себя за главу царства небесного и ведет себя по отношению к римскому наместнику, который трепещет перед ним, пожалуй, больше, чем перед народом, чрезвычайно недружелюбно и вызывающе, проявляя при этом презрительное высокомерие, сына божия и подчеркивая, как в своих словах, так и в поступках, свое божественное превосходство[70].
Изображение его кончины всецело определяется символикой Иисуса, как пасхального агнца. Отсюда распятие в пяток пасхи, когда съедали пасхального агнца, в то время как у синоптиков Иисус умирает в первый день пасхи. Отсюда иссоп с губкой, пропитанной уксусом, и указание, что Иисусу не перебили голеней. Вопль о безучастности бога, разумеется, отсутствует, так как он не вяжется с возвышенностью и божественностью логоса. Правда, Иисус восклицает: «жажду», но исключительно для того, чтобы вместе с исполнением всех остальных пророчеств сбылось и пророчество Пс. 68, 22. Таким образом, сбылось и последнее ветхозаветное пророчество, и жизненный подвиг Христа свершился.
Итак, жизнеописание Иисуса, позаимствованное у синоптиков, целиком растворяется у Иоанна в догме, и логос, в отношении которого последовательно сбывается ряд ветхозаветных пророчеств, но который до последней минуты сознает свою божественную природу и, как чистый дух, как бы витает над вещами, — этот логос не заставляет нас удивляться величию его подвига любви. Даже то обстоятельство, что для того, чтобы стать человеком, он расстается со своей божественной славой,