У другого профессора слушатели приводят несколько товарищей, лежавших в клинике и уже выздоравливающих, в больничном костюме; сажают их также в задних рядах и во время лекции объявляют, что какие — то больные забрались на лекции из госпиталя. Опять спектакль. Больные изгоняются с шумом и скандалом.
Элемент смешного, впрочем, свойствен был в то время всем коллегиям не в одной Москве: и в европейских университетах встречались курьезные оригиналы между учеными; но у нас оригинальность была не только смешна, но и глупа, потому что была отставшею от времени и науки. Действительно, отсталость того времени была невообразимая; читали лекции по руководствам 1750–х годов, и это тогда, как у самих студентов, по крайней мере у многих, ходили уже по рукам учебные книги текущего столетия. Правда, были и новаторы, и даже между пожилыми профессорами; но тут, опять на беду, примешивалась к новаторству какая — то не по летам горячность и пристрастность. Так, М.Я.Мудров вдруг переседлался, и из броуниста [#162] сделался отчаянным бруссеистом [#163].
Мало или почти вовсе незнакомый, по его собственному признанию, с патологическою анатомиею, он хотел уверить свою аудиторию, и действительно уверил не хуже самого Бруссе, в существовании воспаления слизистой кишечного канала там, где его вовсе не было.
Но Мудров едва ли был не единственным исключением из профессоров. Потом уже, когда я кончил курс, обуяла нескольких из молодых философия Шеллинга; но она уже не была новостью в Европе, тогда как бруссеизм был действительно еще животрепещущею новизною, и притом философию Шеллинга привозили к нам из Германии посланные туда от университета молодые ученые; а Мудров, сидя дома, и притом в 50–летнем возрасте, напал на бруссеизм.
Наглядность учения и демонстрацию можно было найти только на лекциях Лодера; но и при изучении анатомии от студентов вовсе не требовали обязательного упражнения на трупах. Я, во все время моего пребывания в университете, ни разу не упражнялся на трупах в препаровочной, не вскрыл ни одного трупа, не отпрепарировал ни одного мускула и довольствовался только тем, что видел приготовленным и выставленным после лекций Лодера. И странно: до вступления моего в Дерптский университет я и не чувствовал никакой потребности узнать что — нибудь из собственного опыта, наглядно.
Я довольствовался вполне тем, что изучил из книг, тетрадок, лекций.
Я сказал сейчас, что это странно. Нет, вовсе не странно, когда большая часть моих наставников была того же убеждения. Вот на кафедре стоит Петр Иллар[ионович] Страхов [#164], проф[ессор] химии медиц[инс — кого] факультета, — человек, очевидно, начитанный и из книг много знающий. Он читает нам, как делают термометры, чертит мелом на доске, распространяется; а у него в аудитории сидит много таких, которые еще и в жизни не имели термометра в руках, а видали его только издали. Идет ли дело об оксигене, Петр Иллар[ионович] опять распространяется целых две лекции, опять чертит мелом, приносит на лекцию французские книги с рисунками, но самого оксигена мы не видим.
И так — то целый курс: ни одного химического препарата в натуре; вся демонстрация состоит в черчении на доске. Только на последнем году курса, с вступлением в университет профессора Геймана [#165] (молодого, живого и практичного еврея), я первый раз в жизни увидал в натуре оксиген и гидроген.
Но не на одном медицинском факультете химия читалась по книгам, без опытов; и на физико — математическом факультете проф[ессор] Рейс [#166] читал ее по своим тетрадям, да еще вдобавок читал — то нам и не химию, а какое — то учение о мировом эфире на латинском языке; зато этот ученейший, как полагали, профессор и был самого высокого мнения о себе, такого, что, по его собственному выражению: «Primus — Deus, secundus — Reus, tertius — adjunctus meus» [#167].
Физика на математическом факультете преподавалась гораздо нагляднее. На лекциях у Двигубского [#168] слышалось хлопанье, треск, когда его лаборант был в хорошем расположении духа и в трезвом состоянии; в медицинском же факультете и физику д — р Веселовский [#169] читал по тому же способу, как Страхов химию; математические формулы и черчение разных машин и приборов исследовались ежедневно на черной доске.
Физиология, ну, она в первую половину текущего столетия излагалась демонстративно только передовыми физиологами Франции и Германии. Физиологи 20–х годов нынешнего столетия во всей Европе, за некоторыми исключениями, кажется, совсем потеряли из виду великого их предшественника — Галлера, хотя и ни один из них не мог не отдать ему преимущества пред всеми другими. Рудольфи [#170] в Берлине в 1828–1830 годах говаривал слушателям: «Если вы спросите у профессоров физиологии, какая физиология лучшая, каждый из них непременно ответит: во — первых, моя, а во — вторых, Галлера; выходит математически верно, что физиология Галлера и есть до сих пор все еще лучшая». Нечего и говорить, что физиология в Московском университете того времени преподавалась по книге; а книга была физиоло — гиста Ленгоссека на латинском языке, перепечатанная в Москве, с прибавлениями и комментариями Е.О.Мухина. Сей ученый муж, которому я, как уже высказал, лично так много обязан, собственно был врач — практик и, сколько мне известно, самоучка (рассказывали в то время, что он участвовал фельдшером в армии Суворова при осаде Очакова); в физиолога же он превратился, вероятно, потому что быв сначала профессором анатомии в Московской медико — хирургической академии, тут он издал свою известную анатомию, конкурировавшую в Москве с петербургскою анатомиею Загорского, но отличавшуюся от сей последней тем: 1) что все анатомические термины были переведены на невозможный русский язык; 2) к шести частям анатомии Загорского прибавлена 7–я, вновь изобретенная Ефремом Осиповичем часть: учение о мокротных сумочках; 3) бедренная артерия названа была Ефремом Осиповичем артерией баронета Виллье [#171], агтег. cruralis, s. femoralis, s. Willie, с примечанием внизу, что баронет Виллье при посещении анатомического театра в Московской медико — хирургической академии называл эту артерию своею любимою или как — то в этом роде. А к физиологии Ленгоссека Е.О.Мухин присоединил кентрологию или учение о стимулах. Лекции же Ефр[ема] Осип[овича] Мухина для меня тем достопамятны, что я, посещая их аккуратно в течение 4–х лет, ни разу не усомнился в глубокомыслии наставника, хотя и ни разу не мог дать себе отчета, выходя с лекции, о чем собственно читалось; это я приписывал собственному невежеству и слабой подготовке.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});