Черкашин выбросился из окна в припадке безумия». Из стенограммы беседы с бывшим секретарем факультетской комиссии Еремеевым.
Было ясно, почему Кузин говорил с отчаяньем. Но это было никого не удивлявшее отчаянье, которое все присутствовавшие как бы условились не замечать. Точно он совсем не говорил – так была выслушана его безнадежная, прозвучавшая из другого времени речь. Главный редактор смотрел на него снисходительно, но неподвижно.
Я попросил слова – и удивился, услышав свой взволнованный голос. Мне казалось, что я совершенно спокоен. Я сказал, что преувеличенная осторожность еще бродит среди нас, хотя она основана, в сущности, на инерции, медленно сходящей на нет. Пора очнуться от этого состояния неуверенности, шаткости, унизительного недоверия друг к другу. Пора наконец оценить всю дикость, всю неестественность этого чувства, еще недавно вторгавшегося в самые незначительные подробности жизни. Может показаться, что я нахожусь в трудном положении – под статьей стоит моя подпись. Но это мнимое впечатление: для меня было важно написать эту статью и полезно увидеть то, что произошло и происходит сейчас – перед моими глазами.
Меня выслушали молча. Бледный, на глазах заболевающий Кузин подошел в перерыве и крепко пожал мою руку.
Когда заседание возобновилось, Горшков прочел набросок опровержения – вероятно, один из многих, потому что он с трудом разбирался в перечеркнутых строках. Редакция признавалась, что была не права, называя доктора наук Снегирева невеждой. Вопрос о фальсификации науки требует более осторожного подхода и более тщательного изучения. Моя фамилия не упоминалась.
Я повез Кузина к себе, и мы напились. Он поклялся, что больше никогда не попросит у меня статью на подобную тему для его газеты или, если его прогонят, на любую другую тему для другой газеты.
– Мы смотрим глазами дня, как на часы – который час? – сказал он. – А надо смотреть глазами года. Нет, пятилетия. Вы способны?
– Сегодня едва ли.
– Нет, вы способны. Глазами десятилетия, – сказал с вдохновением Кузин. – И тогда сразу станет ясно, кто прав. Вы согласны?
Я ответил, что согласен, и тогда он, как дважды два, доказал, что опровержение напечатано не будет.
40
В этот день Остроградский рано уехал в Москву. У Ольги Прохоровны был маленький грипп, и ей выписали бюллетень на два дня – очень кстати, давно пора было заняться стиркой. Пока вода грелась на плите, они с Оленькой, оставшейся дома, чтобы помочь маме, разбирали белье. Пес залаял. Кто-то глухо топал на крыльце, потом сказал просительно: «Веничка бы!» Она выглянула и увидела милиционера. Рядом с ним понуро стояла бабка.
Ничего особенного не было в том, что единственный в Лазаревке милиционер Гриша заглянул на кошкинскую дачу. Но у Черкашиной почему-то беспокойно екнуло сердце.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте.
Гриша снял шапку:
– Хозяин дома?
– Хозяин здесь зимой не живет.
– А кто живет?
– Я.
Гриша подумал. У него было румяное, добродушное лицо с висячими, как у младенца, щеками.
– Прописаны?
Ольга Прохоровна сказала, что она прописана в Москве. Сюда ее пригласил на время академик Кошкин.
– Может быть, показать вам паспорт? – спросила она, волнуясь.
Гриша посмотрел паспорт.
– А кто еще здесь живет?
– Больше никто. Собственно, в чем дело?
– Там будет видно, в чем дело. Покажите квартиру.
Они прошли в ее комнату. Оленька, отобрав свое белье, энергично завязывала его в простынку.
– Дочка?
– Да.
– А это чья комната?.. – спросил он, пройдя через столовую и заглянув к Остроградскому. – Тоже ваша?
На полочке лежали бритвенные принадлежности, а в консервной банке на столе – окурки. Ольга Прохоровна засмеялась – кажется, естественно – и покраснела.
– Ну что ж, – сказала она кокетливо, – приезжает ко мне иногда один человек. Мне ведь еще не сто лет, правда?
Гриша смотрел на нее, подозрительно щурясь. Он посуровел:
– Да, вам не сто лет. Значит, иногда приезжает? – Он сделал ударение на «иногда».
– Да.
– Понятно.
Он ушел с этим неопределенным, угрожающим словом, а она осталась стоять в кухне, схватившись рукой за спинку стула.
Оленька спросила что-то насчет соды и засмеялась.
– Ну, мама, я спрашиваю, хватит ли соды, а ты говоришь – на кухне, в столе.
– Мы сегодня не будем стирать, доченька. Одевайся, я отведу тебя к Марусе. Мне надо в Москву.
Волнуясь, что она не застанет Лепесткова дома, она поехала к нему прямо с вокзала. Но он был дома. В майке, открывавшей сильную волосатую грудь, он что-то писал, согнувшись над столом.
– Миша, за Анатолием Осиповичем приходил милиционер, – сказала она, не здороваясь. – Надо найти его и предупредить, чтоб не возвращался.
Лепестков усадил ее и стал расспрашивать:
– Обыска не было?
– Нет.
– Кто-то накапал.
– Да. Я думаю – бабка.
Он пожал плечами:
– Зачем?
– Да просто так. Почему бы и нет? Я пойду.
– Куда.
– Не знаю. Надо позвонить Кошкину.
Лепестков посмотрел