это обаяние; от него мало-помалу начали отворачиваться, и то, что прежде было сосредоточено здесь, разделилось на несколько кругов, которые размножались все более и более. Вместо одного двора явилось много дворов. Явилось несколько кружков, несколько салонов, где сходились, чтобы свободно и весело провести время; национальная страсть играть роль, блистать, овладевать вниманием, нравиться получила полную возможность развиваться.
Но чем же блистать, возбуждать внимание, нравиться? Движение прекратилось: нет больше религиозной борьбы; нет более борьбы партий вследствие честолюбивых стремлений принцев крови, могущественных вельмож; нет более таких сильных лиц, которые, привязавшись к народному неудовольствию, могли поднять движение вроде Фронды; нет более того сильного внутреннего, и особенно военного, движения, какое было поднято великим королем и так поразило воображение народа, так заняло его внимание; нет и тех печальных, страшных минут, какие пережила Франция в последнее время Людовика XIV. Нет жизни, нет движения, нет серьезных вопросов, к решению которых призывалось бы общество. Делать нечего, да и говорить серьезного нечего, — говорить так, чтобы слово переходило непосредственно в дело. Оставалось относиться враждебно к этому недостатку жизни и движения, к этому отсутствию интересов; но и здесь серьезное отношение, вдумывание в причины зла и придумывание средств к его исправлению возможно были лишь для немногих; для большинства же неприязненное отношение к настоящему должно было выражаться в насмешке над ним, которой помогал и склад французского ума, и самая постановка окружающих явлений, где форма не соответствовала более содержанию, дела не соответствовали значению лиц, их совершавших, а такое несоответствие именно и возбуждает насмешку.
Таким образом, большинство, праздное от серьезной мысли и дела, осуждено было забавляться на счет настоящего насмешками над ним; люди, которые хотели выказаться, блистать, обращать на себя внимание, должны были забавлять именно этим средством, и вот вместе с салонностию, людскостию, изяществом манер развилось остроумие, становившееся синонимом злоязычия. Остроумие не щадило ничего. Мы знаем, в каком периоде находилось французское общество с эпохи Возрождения — с эпохи развития ума на счет чувства; уже шел третий век, как ум новых европейских народов, возбужденный к деятельности расширением сферы знания, возбужденный силою древней мысли, стал критически относиться к тому, чем до сих пор жилось, во что верилось: с этого времени, времени поклонения чуждому гению, гению древности, столь могущественному, так поразившему воображение памятниками искусства и мысли, начинается отрицательное отношение к своему прошедшему, к средним векам, из которых вытекло настоящее, отрицательное отношение, к своему периоду чувства, к религиозному чувству, господствовавшему в этот период, и к результатам этого господства. Враждебность начала, стремившегося господствовать, к прежде господствовавшему началу, мысли к чувству выказывалась очевидно; все, что напоминало чувство, основывалось на нем, происходило от него, — все это было объявлено предрассудком. Предрассудком являлось все прежнее и потому подлежало уничтожению; после этого уничтожения должен был явиться новый мир отношений человеческих, основанный на законах и требованиях одного разума человеческого.
Понятно, что, несмотря на такое одностороннее направление французского общества в описываемое время, в нем были люди дельные, которые понимали, к чему ведет такая односторонность; но их голос был голосом в пустыне. Так, один из самых замечательных министров Людовика XV, Даржансон, оставил нам о своем времени следующие любопытные строки: «Сердце есть способность, которая исчезает в нас каждый день по недостатку упражнения, тогда как ум все более и более обтачивается и завастривается. Мы становимся существами исключительно составленными из одного ума… но, вследствие исчезновения способностей, идущих от сердца, Франция погибнет, я это предсказываю. У нас нет более друзей, мы равнодушны к любимой женщине, как же мы будем любить отечество?.. Мы каждый день теряем прекрасную часть самих себя — ту, которую называют чувствительностию… Любовь, потребность любить исчезают с земли… Расчеты интереса поглощают теперь все минуты: все посвящено интригам… Внутренний огонь погасает по недостатку питания. Мы страдаем параличом сердца… Тридцать лет наблюдаю я постепенное ослабление любви и предсказываю ее скорое уничтожение».
Понятно, что такое направление общественной мысли должно было отразиться в общественном слове, в литературе, и здесь самым видным, самым блестящим выразителем господствующего настроения явился Вольтер. По воспитанию своему Вольтер принадлежал к тому темному направлению в нравственной жизни французского общества, которое выражалось в поклонении доброй матери-природе и которое встретило сопротивление в янсенизме, в сильном церковно-литературном движении при Людовике XIV, в религиозности великого короля, встретило сопротивление, но не исчезло, продолжало жить втихомолку, дожидаясь своего времени. В самом нежном возрасте Вольтер уже напитался неверием, и человек, который накормил его этою пищею, был аббат. Тот же аббат ввел его к знаменитой жрице «доброй матери-природы», Нинон Ланкло, которая сейчас же увидала, что от мальчика будет прок, и назначила ему стипендию на покупку книг.
Вольтер окончил свое образование в иезуитской школе и тем же добрым аббатом был введен в разные общества поклонников «доброй матери-природы», где и довершил свое воспитание. В то самое время, как Людовик XIV сходит в могилу, Вольтер, представитель другого могущества, начинает действовать. Он начинает легкими сатирическими стишками, и эти проказы молодости сейчас же ведут его к столкновению со властию: его сначала высылают из Парижа, потом сажают в Бастилию — и на этот раз понапрасну, потому что без исследования приписывают ему стихи против покойного короля, вовсе не им написанные. Освободившись из Бастилии, 24 лет он ставит на театре свою первую пьесу «Эдип», возбудившую сильное внимание и начавшую новую эпоху во французской и в европейской литературе. Время чистого искусства — время Корнеля и Расина — прошло для Франции. Мы видели, как в Англии политические идеи вторглись в область искусства, как политические партии в стихах поэта, произносимых со сцены, в речах римлян, выведенных им в своей пьесе, видели указания на борьбу политических партий в Англии. Теперь то же самое видим и во французской литературе.
Мысли, которые занимают общество, которые составляют предмет разговоров в гостиных, входят в литературу, в публичное слово; разумеется, в публичном слове они не могли высказываться в тогдашней Франции с полною свободою — они должны были являться в виде намеков; сочинения же, в которых они Высказывались с полною свободою, или ходили в рукописях, или печатались за границею. То сочинение могло рассчитывать на верный успех, где общество встречало мысли, которые его занимали, а сочинения Вольтера наполнены этими мыслями или намеками на них. То, что в гостиных и кафе, вошедших тогда в моду, высказывалось отрывочно, смутно, то даровитый автор обрабатывал в стройное целое, уяснял примерами, излагал увлекательно, остроумно, не глубоко, но легко, общедоступно; что было предметом сильных желаний, что могло откровенно высказываться в