Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Работа тяжелая, а нас брюшиной кормят, — заворчит, бывало, кто-нибудь на кухне.
— А не нравится, так бламанже закажи, — подхватит другой.
— Щи с брюшиной, братцы, я оченно люблю, — подхватывает третий, — потому скусны.
— А как всё время тебя одной брюшиной кормить, будет скусно?
— Оно, конечно, тепере мясная пора, — говорит четвертый, — мы на заводе-то маемся-маемся, после урка-то жрать хочется. А брюшина какая еда!
— А не с брюшиной, так с усердием. * *
— Вот хоть бы еще взять это усердие. Брюшина да усердие, только одно и наладили. Это какая еда! Есть тут правда аль нет?
— Да, корм плохой.
— Карман-то набивает небось.
— Не твоего ума это дело.
— А чьего же? Брюхо-то мое. А всем бы миром сказать претензию, и было бы дело.
— Претензию?
— Да.
— Мало тебя, знать, за ефту претензию драли. Статуй!
— Оно правда, — прибавляет ворчливо другой, до сих пор молчаливый, — хоть и скоро, да не споро. Что говорить-то на претензии будешь, ты вот что сперва скажи, голова с затылком?
— Ну и скажу. Коли б все пошли, и я б тогда со всеми говорил. Бедность, значит. У нас кто свое ест, а кто и на одном казенном сидит.
— Ишь, завидок востроглазый! Разгорелись глаза на чужое добро.
— На чужой кусок не разевай роток, а раньше вставай да свой затевай.
— Затевай!.. Я с тобой до седых волос в ефтом деле торговаться буду. Значит, ты богатый, коли сложа руки сидеть хочешь?
— Богат Ерошка, есть собака да кошка.
— А и вправду, братцы, чего сидеть! Значит, полно ихним дурачествам подражать. Шкуру дерут. Чего нейти?
— Чего! Тебе небось разжуй да в рот положи; привык жеваное есть. Значит, каторга — вот отчего!
— Выходит что: поссорь, боже, народ, накорми воевод*.
— Оно самое. Растолстел восьмиглазый. Пару серых купил.
— Ну, и не любит выпить.
— Намеднись с ветеринаром за картами подрались.
— Всю ночь козыряли. Наш-то два часа прожил на кулаках. Федька сказывал.
— Оттого и щи с усердием.
— Эх вы, дураки! Да не с нашим местом выходить-то.
* То есть с осердием. Арестанты в насмешку выговаривали «с усердием».
— А вот выйти всем, так посмотрим, какое он оправдание произнесет. На том и стоять.
— Оправдание! Он тебя по идолам, ** да и был таков.
— Да еще под суд отдадут…
Одним словом, все волновались. В это время действительно у нас была плохая еда. Да уж и всё одно к одному привалило. А главное — общий тоскливый настрой, всегдашняя затаенная мука. Каторжный сварлив и подымчив уже по природе своей; но подымаются все вместе или большой кучей редко. Причиной тому всегдашнее разногласие. Это всякий из них сам чувствовал: вот почему и было у нас больше руготни, нежели дела. И, однако ж, в этот раз волнение не прошло даром. Начали собираться по кучкам, толковали по казармам, ругались, припоминали со злобой всё управление нашего майора; выведывали всю подноготную. Особенно волновались некоторые. Во всяком подобном деле всегда являются зачинщики, коноводы. Коноводы в этих случаях, то есть в случаях претензий, — вообще презамечательный народ, и не в одном остроге, а во всех артелях, командах и проч. Это особенный тип, повсеместно между собою схожий. Это народ горячий, жаждущий справедливости и самым наивным, самым честным образом уверенный в ее непременной, непреложной и, главное, немедленной возможности. Народ этот не глупее других, даже бывают из них и очень умные, но они слишком горячи, чтоб быть хитрыми и расчетливыми. Во всех этих случаях если и бывают люди, которые умеют ловко направить массу и выиграть дело, то уж эти составляют другой тип народных вожаков и естественных предводителей его, тип чрезвычайно у нас редкий. Но эти, про которых я теперь говорю, зачинщики и коноводы претензий, почти всегда проигрывают дело и населяют за это потом остроги и каторги. Через горячку свою они проигрывают, но через горячку же и влияние имеют на массу. За ними, наконец, охотно идут. Их жар и честное негодование действуют на всех, и под конец самые нерешительные к ним примыкают. Их слепая уверенность в успехе соблазняет даже самых закоренелых скептиков, несмотря на то что иногда эта уверенность имеет такие шаткие, такие младенческие основания, что дивишься вчуже, как это за ними пошли. А главное то, что они идут первые, и идут, ничего не боясь. Они, как быки, бросаются прямо вниз рогами, часто без знания дела, без осторожности, без того практического иезуитизма, с которым нередко даже самый подлый и замаранный человек выигрывает дело, достигает цели и выходит сух из воды. Они же непременно ломают рога. В обыкновенной жизни это народ желчный, брюзгливый, раздражительный и нетерпимый. Чаще же всего ужасно ограниченный, что, впрочем, отчасти и составляет их силу. Досаднее же всего в них то, что, вместо прямой цели, они часто бросаются вкось, вместо главного дела — на мелочи. Это-то их и губит. Но они понятны массам; в этом их сила… Впрочем, надо сказать еще два слова о том, что такое значит претензия?. . . . . . . . .
В нашем остроге было несколько человек таких, которые пришли за претензию. Они-то и волновались наиболее. Особенно один, Мартынов, служивший прежде в гусарах, горячий, беспокойный и подозрительный человек, впрочем честный и правдивый. Другой был Василий Антонов, человек как-то хладнокровно раздражавшийся, с наглым взглядом, с высокомерной саркастической улыбкой, чрезвычайно развитой, впрочем тоже честный и правдивый. Но всех не переберешь; много их было. Петров, между прочим, так и сновал взад и вперед, прислушивался ко всем кучкам, мало говорил, но, видимо, был в волнении и первый выскочил из казармы, когда начали строиться.
Наш острожный унтер-офицер, исправлявший у нас должность фельдфебеля, тотчас же вышел испуганный. Построившись, люди вежливо попросили его сказать майору, что каторга желает с ним говорить и лично просить его насчет некоторых пунктов. Вслед за унтер-офицером вышли и все инвалиды и построились с другой стороны, напротив каторги. Поручение, данное унтер-офицеру, было чрезвычайное и повергло его в ужас. Но не доложить немедленно майору он не смел. Во-первых, уж если поднялась каторга, то могло выйти и что-нибудь хуже. Всё начальство наше насчет каторги было как-то усиленно трусливо. Во-вторых, если б даже и ничего не было, так что все бы тотчас же одумались и разошлись, то и тогда бы унтер-офицер немедленно должен был доложить о всем происходившем начальству. Бледный и дрожащий от страха, отправился он поспешно к майору, даже и не пробуя сам опрашивать и увещевать арестантов. Он видел, что с ним теперь и говорить-то не станут.
Совершенно не зная ничего, и я вышел строиться. Все подробности дела я узнал уже потом. Теперь же я думал, происходит какая-нибудь поверка; но, не видя караульных, которые производят поверку, удивился и стал осматриваться кругом. Лица были взволнованные и раздраженные. Иные были даже бледны. Все вообще были озабочены и молчаливы в ожидании того, как-то придется заговорить перед майором. Я заметил, что многие посмотрели на меня с чрезвычайным удивлением, но молча отворотились. Им было, видимо, странно, что я с ними построился. Они, очевидно, не верили, чтоб и я тоже показывал претензию. Вскоре, однако ж, почти все бывшие кругом меня стали снова обращаться ко мне. Все глядели на меня вопросительно.
— Ты здесь зачем? — грубо и громко спросил меня Василий Антонов, стоявший от меня подальше других и до сих пор всегда говоривший мне вы и обращавшийся со мной вежливо.
Я посмотрел на него в недоумении, всё еще стараясь понять, что это значит, и уже догадываясь, что происходит что-то необыкновенное.
— В самом деле, что тебе здесь стоять? Ступай в казарму, — проговорил один молодой парень, из военных, с которым я до сих пор вовсе был незнаком, малый добрый и тихий. — Не твоего ума это дело.
— Да ведь строятся, — отвечал я ему, — я думал, поверка.
— Ишь, тоже выполз, — крикнул один.
— Железный нос, — проговорил другой.
— Муходавы! — проговорил третий с невыразимым презрением. Это новое прозвище вызвало всеобщий хохот.
— При милости на кухне состоит, — прибавил еще кто-то.
— Им везде рай. Тут каторга, а они калачи едят да поросят покупают. Ты ведь собственное ешь; чего ж сюда лезешь.
— Здесь вам не место, — проговорил Куликов, развязно подходя ко мне; он взял меня за руку и вывел из рядов.
Сам он был бледен, черные глаза его сверкали, и нижняя губа была закусана. Он не хладнокровно ожидал майора. Кстати: я ужасно любил смотреть на Куликова во всех подобных случаях, то есть во всех тех случаях, когда требовалось ему показать себя. Он рисовался ужасно, но и дело делал. Мне кажется, он и на казнь бы пошел с некоторым шиком, щеголеватостью. Теперь, когда все говорили мне ты и ругали меня, он, видимо, нарочно удвоил свою вежливость со мною, а вместе с тем слова его были как-то особенно, даже высокомерно настойчивы, не терпевшие никакого возражения.
- Записки из Мертвого дома - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза
- Странник - Александр Фомич Вельтман - Русская классическая проза
- Том 2. Повести и рассказы 1848-1852 - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза