К сожалению, все эти элементарные удобства пришли слишком поздно, но Шаламов использовал их по максимуму — он желал высказаться до конца.
Глава восемнадцатая.
КРЕДО: ВЫСКАЗАННОЕ И НЕДОСКАЗАННОЕ
Принятый в конце концов в Союз писателей СССР в 1972 году и освобожденный, как он считал, от всяческих двусмысленностей своего положения и заодно от «конвоя» (слежки), Шаламов начинает во второй раз в своей жизни на короткое время оттаивать. Он не только сосредоточенно и спокойно работает, пользуясь маленьким комфортом комнаты, но и постоянно выходит в любимый центр Москвы. Его маршрут, кроме посещений магазинов по житейским нуждам, лежит в основном в редакцию журнала «Юность», благо она недалеко.
Когда-то, в конце 1950-х годов, он получил из этого журнала ответ за подписью заведующего отделом поэзии Николая Старшинова: «Ничего отобрать не удалось. Может быть, у Вас есть стихи, более близкие нам тематически — о юности, о комсомоле? Рукопись возвращаем…» Этот смешной, дежурно-молодежный ответ давно забыт, и его тянет пообщаться с современной поэзией, которая, на его взгляд, сосредоточена именно вокруг «Юности», а не «Нового мира», и представляет некое подобие молодого ЛЕФа. По крайней мере его здесь тепло встречают и постоянно, практически каждый год, печатают, несмотря на столь диссонирующий с молодежью возраст (что отражено и на его фотопортретах, предваряющих стихи, — они впервые начали практиковаться именно в «Юности»). Представители нового поколения — Е. Евтушенко, И. Шкляревский, Н. Злотников, О. Чухонцев, С. Дрофенко, Г. Айги и другие очень высоко ценят его поэзию, радуются встречам с ним, человеком другой эпохи, с пониманием относясь и к его полемическим строкам: «Поэзия — дело седых, / Не мальчиков, а мужчин…» Очень выразительно об отношении к Шаламову в «Юности» написал впоследствии Натан Злотников: «У него была легкая походка. Это казалось невероятным для человека едва ли не двухметрового роста, с могучим разворотом плеч, с той совершенно богатырской статью, которой природа все реже наделяет людей… Всем в его присутствии было хорошо и спокойно, как будто по соседству с большим и сильным деревом. Говорил мало, преодолевая некоторую затрудненность речи, с застенчивостью, свойственной прямодушным натурам. И каждая фраза странным образом походила на того, кому обязана была своим рождением, и стихи были похожи на него: строгость, аскетичность и, может быть, даже суровость слога сопутствовали достоинству глубокой оригинальной мысли, отваге и бесстрашию сердечного порыва… У Шаламова были особые отношения со словом, он верно и строго служил слову, и оно служило ему. В этой взаимности не было и тени компромисса, а всегда присутствовала готовность к самопожертвованию — так друг служит другу».
Игорь Шкляревский, помня эти встречи, говорил, что Шаламов в своих стихах и своих разговорах утверждал «яростную веру в неисчерпаемость человеческих сил. Но крепкое пожатие его руки с каждым разом слабело…».
То и другое замечено очень точно. Шаламовские стихи в «Юности» печатались отнюдь не из снисхождения к его судьбе, а именно потому, что он являлся живым преодолением этой судьбы. Преодолением прежде всего поэтическим. В его последних стихах, напечатанных в «Юности», есть и интимная лирика, посвященная И. Сиротинской, — «Она ко мне приходит в гости» (1974, № 11) со знаменательной строкой «Она была самим леченьем», есть и философско-социальные мотивы, воплощенные в большом стихотворении «Асуан» (1972, № 4). Стихи, посвященные строительству Асуанской ГЭС в дружественном тогда Египте, лишь на первый взгляд могут показаться официозными (в связи со строками: «Здесь гений двух культур / Советской и арабской»), а на самом деле являются воплощением самой «яростной веры в неисчерпаемость человеческих сил» — веры, идущей от 1920-х годов и нашедшей здесь своеобразное натурфилософское и антирелигиозное выражение: «Пускай зарыт Коран / В подножье Асуана, / — Для мира Асуан / Важнее сур Корана…» Весьма характерно, что эти стихи Шаламова были опубликованы в подбор к публицистическим стихам Евгения Евтушенко, написанным совершенно в духе и стиле Владимира Маяковского: «…Сыпьте дуста побольше, товарищи, /если пакостно пробрались/тараканы и тараканища/в дом высотный — в социализм!..» (Неизвестно, как отнесся Шаламов к такому соседству, но творчество Евтушенко как «настоящего лирического репортера нашего времени» он ценил, не прощая, однако, поэту поверхностности, небрежности и частых подражаний — то Маяковскому, то Пастернаку. «Подражание — это неудача», — писал он. Весьма скептично оценил Шаламов еще в начале 1960-х годов одно из наивно-прекраснодушных высказываний Евтушенко: «Люди лучше, чем о них говорят и думают…»)
Кроме «Асуана» — в контексте других стихов Шаламова этого периода, посвященных, в частности, Эрнесто Че Геваре (и весьма восторженных отзывах о его личности в дневнике), — можно было бы сделать вывод о некоем позднем романтизме поэта, о его отходе от тех совершенно недвусмысленных, казалось бы, пессимистических выводов, к которым он пришел в «Колымских рассказах». Но все гораздо сложнее. Шаламов как художник никогда не был монотонен, и при всем «мизантропическом складе» натуры, о чем он открыто писал, его всегда восхищали мужественные поступки отдельных людей и их сопротивленческая, созидательная деятельность, направленная на преобразование мира. Поэтому в его произведениях оживают такие героические, похожие на его майора Пугачева, фигуры, как Д. Гарибальди и Р. Амундсен, как Ф.Ф. Раскольников, открыто выступивший против режима Сталина (о Раскольникове Шаламов написал в начале 1970-х годов большой очерк-повесть), и М. Склодовская-Кюри, пожертвовавшая собой во имя науки (ей посвящено стихотворение). Именно эта вера поэта в благородство выдающихся исторических личностей не давала ему оставаться в этом мире одиноким и служила, пожалуй, главной компенсацией его тяжкой памяти, от которой он не мог избавиться.
Другой опорой служила интенсивная переписка с людьми, близкими ему по духу и по интересам.
Образ Шаламова-анахорета и нелюдима, каким он предстает в воспоминаниях некоторых современников, точен лишь отчасти. Основное препятствие на пути к более широкому общению (кроме осторожности к разного рода шантажистам) — его глухота. В записных книжках Шаламова есть много сетований и печальных размышлений по этому поводу: «…Еще когда кончилось немое кино, я понял, что будущее — не для глухих. Именно наука и техника подчеркивают ежедневно, что глухим нет места в жизни. Эпистолярный способ общения, фельдъегеря и почтовые кареты — вот время, когда глухота не мешала бы мне общаться с миром». Тем не менее эпистолярий в его самых разнообразных вариантах — от пространных писем до открыток и записок — представляет одну из важнейших граней его жизни. В переписке Шаламова, опубликованной ныне в шестом томе его сочинений, около семидесяти адресатов! И в последние годы эта его потребность в связи с миром, в обмене мыслями, нисколько не уменьшалась.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});