Мария прошлась по квартирке, осматриваясь робко. На вешалке висело пальто, она осмотрела его с особым вниманием, даже понюхала… Села над своим чемоданом, стала развязывать веревку — похоронный марш донесся издалека, глухие удары, словно говорящие: «И не жди, и не надейся, ничего уже не будет хорошего», — опять затосковала Мария, упали руки…
Павла хоронил весь поселок.
Шли старики и старухи, и молодежь, и пионеры, и начальники, и просто жители.
И девушка Наташа шла, и ее черненькая подружка.
И Шалагин с Полиной.
Шли курсанты летной школы, прилетевшие на похороны.
Шла за гробом сына Капустина и три ее дочери.
Медленно двигался грузовик, на котором высоко стоял гроб.
Венками из цветов и свежих веток был завален грузовик.
И ухал, ухал в уши Капустиной похоронный марш.
…В больнице был так называемый впускной день. На людях Мария совладала с собой, даже пыталась весело улыбаться, когда они с Леней, в накинутых казенных халатах, подходили к койке, на которой лежал Плещеев. Из-за своего злосчастного падения он лежал в гипсе. Глубоко в подушки уходила его голова.
— Вот и я, — сказал Леня, стараясь говорить обыкновенным своим голосом. — Молока тебе принес, хочешь не хочешь — пей, доктор велел…
— Кто с тобой? — спросил Плещеев. — Кто с тобой пришел?
Мария, затаив дыхание, стиснула руками горло.
— Да понимаешь, — неестественно развязно сказал Леня, — вчера прихожу домой, открываю калитку…
— Маруся! — тихо позвал Плещеев. — Ты здесь?
— Да, — ответила Мария.
На них смотрели и больные, и посетители. Только Леня отвернулся, он выкладывал из авоськи на тумбочку принесенные гостинцы.
— Здравствуй, Маруся, — тихо сказал Плещеев и протянул здоровую руку.
— Здравствуй, — сказала Мария.
— Сядь сюда.
Она села.
— Какой ты стал! — сказала она. — Красивый… молодой…
— А какая ты? — спросил Плещеев.
Мария потерянно оглянулась на Леню. Тот посмотрел на ее увядшее лицо и твердо сказал:
— Мама тоже очень красивая.
Вдалеке от новых домов, на дальнем конце поселка, на отшибе, окруженный пустырями, с довоенных времен сохранился домишко, весь черный, боком осевший в землю. Там обитала Фрося.
Маленькие кривые окошки были завешены, и по вечерам на занавесках двигались тени и виден был неровный, колеблющийся свет, и слышалось пение.
Открывалась скрипучая дверь, выходили люди. По двое, по трое расходились, тенями пересекая безлюдный пустырь.
В домишке оставалась одна Фрося. Она гасила и прятала тонкие, как спички, темные свечки, горевшие перед иконами. Прибирала в комнате… После этих молений она бывала в состоянии безмолвной исступленности. Глаза ее горели диковато.
Так она жила, пока однажды Капустина не обратилась к Сотникову:
— Александр Васильич, помоги. Нужно одной работнице квартиру срочно. В новом доме.
Капустина была теперь секретарем парткома. Разговор происходил в парткоме, и там находился в то время старик Прохоров.
— Квартирами занимается жилищная комиссия, — сказал Сотников. — Они в этом деле больше хозяева, чем я.
— Комиссия отказалась включить ее в список, — сказал Прохоров. Недопонимают товарищи, что тут надо в первую очередь.
— И обязательно в населенном доме, — сказала Капустина.
— Что за работница? — спросил Сотников.
— Иванова, фрезеровщица.
— Да вы ее, Александр Васильич, знаете, — сказал Прохоров. — Она на заводе давно. Помнится, вы как-то к нам домой заходили и она пришла. Еще в землянке, помните?
Он спохватился, что как бы напоминает Сотникову, что прежде между ними существовали более простые и дружеские отношения, и замолчал. А Сотников сощурился, вспоминая, и вспомнил: как он сидел у Прохоровых, и на ступеньках показались аккуратно ступающие ноги, и какая-то женщина вошла и села в уголку, и он при ней сказал те слова, которые были ему вменены в преступление.
Потом он вспомнил, как, вернувшись из лагеря, обходил завод и в одном цехе женщина смотрела на него очень уж пронзительно, она показалась ему тогда знакомой. Это, должно быть, и есть та самая фрезеровщица Иванова.
— Почему же, — спросил Сотников, — ей нужно в первую очередь и обязательно в большом доме?
— Потому что у нее отсталый элемент молится, — объяснила Капустина.
— А вы что же, товарищ секретарь парткома, — удивился Сотников, хотите им удобства создать? Чтоб в новом доме молились?
— В новом доме они не будут, — сказала Капустина. — Ни в коем случае. Шутите — кругом люди, а им церковное петь. Постесняются. Слышимость в новых домах — сами знаете. Это они к ней бегают, поскольку шито-крыто.
— Точно, — сказал Прохоров. — Им при слышимости неинтересно.
— Может, и интересно, — сказала Капустина, — да неловко перед общественностью.
— Как работает она? — спросил Сотников.
— Да работает старательно, — сказала Капустина — Вот ведь какая проблема.
— Да, проблема, — вздохнул Сотников. — Много у нас проблем… Посидеть бы как-нибудь, поговорить обо всем по душам, откровенно…
Он чувствовал стыд, что незаслуженно сторонился Прохорова, и этими словами как бы просил старика забыть об этом и вернуться к прежним отношениям.
— А я вас, Александр Васильич, давно для разговора жду, — не сдержался Прохоров. — Сказали — постараетесь зайти, и нет вас и нет, а материалу поговорить накопилось — ой-ой!
— Я приду, Дмитрий Иваныч, — ответил Сотников, выслушав виновато. Приду…
Леня уезжал в летное училище. На станции его провожали заводские ребята, родители и три сестры Капустины.
— И пожить не успели вместе, — говорила Мария мужу. — И привыкнуть он не успел ко мне.
— Он давно летать хотел, — сказал Плещеев. — Пусть летает.
Поезд тронулся. Еще раз Леня прощался со всеми из вагонного окна. Плещеев шагнул к вагону, протянул наугад руку — Леня взял ее, сжал… Мария подхватила мужа.
— До свиданья, отец! — сказал Леня.
— Летать тебе счастливо, сынок! — сказал Плещеев.
Поезд набирал скорость. Молодежь расходилась. Плещеевы остались одни на платформе.
Из станционного буфета вышли Макухин и Ахрамович. Макухин засовывал в карман поллитровку.
— Святое семейство, — сказал он, заметив Плещеевых и остановившись. Провожали гармониста в институт.
— Пойдем, — сказал Ахрамович. Он даже испугался.
— Ничего подобного, — сказал Макухин. — Самое время спрыснуть проводы. Пойдем пригласим — по случаю, в честь и так далее. — И свистнул: — Эй!..
И вдруг робкий, спокойный гигант Ахрамович взъярился.
— Ты!.. — сказал он, хватая Макухина за шиворот. — Оставь его, гад, слышишь, оставь его, оставь его, а то я тебя башкой об рельсы — пыль пойдет!..
И зашагал прочь, почти неся Макухина, как котенка.
Мария обернулась, увидела их и вздрогнула.
— Ты что? — спросил Плещеев.
— Старых дружков твоих увидела.
— Не бойся, — сказал он. — Ничего теперь не бойся.
Некоторое время они шли молча.
— Я перед тобой так много виновата, — сказала Мария, — так много.
— Нет, Маруся, — сказал Плещеев. — Это я виноват. Я просто дождаться не мог, когда ты вернешься, чтоб сказать тебе, что это моя во всем вина. Во всем… Просто боялся умереть, не сказав.
Опять шли молча, а потом Мария сказала:
— И как ее, жизнь, прожить, как сорганизовать, чтоб шла она по ровной дорожке от начала до конца, нигде не споткнувшись?..
Мошкин ушел на пенсию и жил в деревне, в небольшом доме. На крыше торчала антенна, у калитки висел почтовый ящик, а Мошкин во дворе возился с цветами, полол и поливал, как заправский пенсионер. Но при этом мрачное и боевое выражение его лица как бы говорило: «Я делал что мог, я поступал единственно правильно, вы меня не оценили — ну что ж, нате вам, я поливаю цветы, вам же хуже!»