Лупулиха, которая наконец поняла, чего хотят от ее мужа, громко, по-детски, рассмеялась, широко открывая рот (впрочем, она, вероятно, рассмеялась бы так же и ничего не поняв), и сказала на родном языке, не переставая смеяться:
— Да чего вы хотите от него? Он пьян, как свинья. Я буду петь, а вы все, — она сделала призывный жест рукой, словно хотела поднять всех на ноги, — подтягивайте.
Она встала, одернула на животе платье, для чего-то взялась рукой за ухо (это было одно из автоматических движений, которыми женщины проверяют, в порядке ли их прическа) — и произошло второе чудо этого вечера. Конечно, не в масштабе столетия, но, во всяком случае, для веренчанцев немаловажное.
Из этого бочоночка с круглой шейкой полилась такая чистая, такая окрашенная глубоким чувством мелодия, что все присутствующие без особого принуждения, зачарованные песней и ее исполнением, подтянули рефрен: «Де че ну вий, де че ну вий?» [90]
Дарка, словно на крылышках рендунерилор [91], перенеслась в лесистые окрестности Штефанешти, куда она ходила с Зоей за лесными орешками и где они вдвоем пели эту самую «Рендунеле», причем каждый вкладывал в песню свой особый смысл. Подтягивая Зое «Рендунеле» Дарка выплакивала свою тоску по родной стороне, дому и, понятно, по нем.
Де че ну вий, де че ну вий?..
Нет-нет, прекрасная песня никак не ассоциировалась с врагами и оккупантами. Это, должно быть, чувствовала не одна Дарка.
Кто-то тронул Дарку за локоть. Уляныч.
— У нее есть голос! Кто бы мог подумать? Хорошая песня. А чья музыка?
— Не знаю. Слова Эминеску.
— Это я знаю…
Папа подошел к ним. Рядом стал Данко. Он тоже был под впечатлением голоса жены Лупула.
— Вот так и пропадают таланты. Ей надо было кончить консерваторию, а не выходить замуж за пьяницу. Такой голос, такой от природы поставленный голос! Это нечто необыкновенное!
Дарка слышала, как Уляныч, держа отца за руку, не говорил, а нашептывал ему:
— Знаете, что пришло мне в голову? Мне кажется, меня наводит на эту мысль наша Буковина, что наступает время, когда более сильные народы поглощают более слабые и культурно и экономически стирают их с лица земли, как препятствие, стоящее у них на пути и мешающее их развитию. Уничтожают не пушками, не ядовитыми газами и не специальными законами, а экспансией культуры. Начнутся, это я вам говорю, крестовые походы культуртрегеров на своих слабых соседей.
— Ну, если это так, господин учитель, то нашему народу предстоит еще долгая жизнь на этом клочке Буковины. С богатством нашей народной культуры кто сможет нас вот так хап — и проглотить?
— Вы хотите сказать, что наш национальный организм настолько здоров, что как-то сам выживет, а история поможет ему в этом? Я имею в виду этот клочок Северной Буковины, где мы с вами живем, хотя обо мне нельзя сказать, что я тут живу. Я не стану называть никаких там организаций — Лиги Наций и ей подобных, я беру историю, на которую вы уповаете. История, как и все лиги, помогает прежде всего сильнейшим, которые могут обойтись и без помощи. Что можно пану, нельзя Ивану.
— Тихо, тихо! — Папа поглядел вокруг. — Не место тут… Тихо, друг мой, тихо… — И, как бы вытирая губы, прижал палец ко рту, призывая к молчанию.
Уляныч раздраженно повернулся к собеседнику:
— А что я такого сказал? По-вашему, уже и слово «организация» нельзя произнести? — И продолжал, хотя папа медленно, полушажками, отходил от него: — Что ж нам теперь, уж и собственной тени бояться?
— Вот-вот, святые слова! — со смехом вмешалась в разговор посаженая мать, которая призывала всех занять свои прежние места (чтобы не возиться с мытьем посуды) и выпить за молодую, потому что сейчас с нее будут снимать фату…
Есть, наверное, уже никто не хотел, но все усаживались за столы…
Наступил важный момент свадебной церемонии. У Дарки зародилось подозрение, что хозяева торопят события искусственно, чтобы отбить у людей охоту петь песни. Тем более — никто не мог гарантировать, что за «Над Прутом в долине…» не последует «Мы гайдамаки…». От стихии всего можно ожидать.
Причитания молодой были типичной мешаниной местного, народного, и наносного, заимствованного позднее, свадебного обряда. Молодую усадили на покрытый подушкой стул посреди комнаты (Ляля не садилась на подушку, а в соседнем селе невеста вообще садится с подушкой на колени к жениху), а посаженая мать с дружками сняли с молодой фату. Елинский, как сообщал пан Говорят, выплакал у зятя, чтобы все обошлось без обрядовых песен. Фату посаженая мать передала одной из дружек, а невесте надели на голову старинный чепец, который теперь не носят и столетние бабуси. Посаженая мать за деньги заняла его у кого-то, кто этим специально промышлял. В конце концов, чепец в данном случае символизировал благородное происхождение невесты, так же как и пресловутая камизелька у мужчин.
Невеста только теперь, когда избавилась от тревоги, что жених может сбежать от алтаря, когда убедилась, что на свашек во всем можно положиться и в кухне, и за столом, позволила себе немного расслабиться.
Ее полное, с хорошо очерченным подбородком, можно сказать, ординарное личико молодой девушки, проводящей много времени на свежем воздухе, не выражало ничего, кроме приятной усталости и тайного желания, чтобы все это поскорее кончилось.
У нее были светлые, белокурые, без претензий на пепельный или медный оттенок, густые волосы, розовая кожа и, чтобы не нарушалась гармония, простой курносый носик и самые обыкновенные синие глаза. И только губы, массивные, длинные и властные, казались одолженными у кого-то. «Как бы Костик не был с ней несчастным, а не она с ним», — подумала Дарка.
Непропорционально большие, слишком уж рабочие руки, особенно ладони, свидетельствовали, что молодая не из ленивых. Обувь она тоже носила на номер больше, чем ей было предназначено природой при рождении.
В старинном чепце с рюшиками и бантиками, которые спускались на шею, словно сосульки, жена Костика выглядела иностранкой.
Когда церемония превращения невесты в жену закончилась, к ней подошел Петро, по-мужски неуклюже снял с ее головы чепчик, вынул из-под полы пиджака заранее приготовленный узорчатый платок, подмигнул своей матери, которая, как нетрудно было догадаться, была посвящена в то, что должно было произойти, и они вдвоем повязали Артемизии голову платком, как носят в жару веренчанские хозяйки.
Гости, которые не проявляли особого интереса к причитаниям и уже собирались покинуть свои места, теперь снова засуетились, стараясь пробиться поближе к молодым.
Костик, подождав, пока все успокоились, взял жену сзади под мышки, поднял ее и крикнул:
— Поглядите, какая у меня женушка!
Оказавшись снова на полу, Артемизия повернулась лицом к мужу, и тут случилось то, чего гости меньше всего ожидали: Артемизия поднялась на цыпочки и закинула своему законному мужу руки за шею, а он с радостно сияющим, в эту минуту совсем не «лошадиным», лицом крепко прижал ее к груди. Их поцелуй продолжался несколько дольше, чем положено в таких случаях.
Оба наконец смирились со своей судьбой, признав друг друга мужем и женой. Дарку, как и многих присутствующих, тронула эта сцена, только непонятными остались для нее слова Костика, произнесенные в ответ на ее поздравление: когда же он был неискренен — тогда или теперь?
Музыка играла непрерывно, а в маленьком кругу девушки — прежде всего эта честь выпала дружкам — танцевали одна за другой в фате невесты. Здесь жило то же поверье, что и во всем цивилизованном мире: та, что первой после новобрачной наденет на голову фату, первой и выйдет замуж.
«На Лялиной свадьбе меня пригласил на такой танец сам брат молодой Богдан Данилюк. А где же он теперь? Нет, в самом деле, я не вижу его среди парней, которые ждут очереди потанцевать со своими симпатиями в фате и, конечно же, сделать для себя соответствующие выводы».