Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первые дни марта, когда весь мир, почернев от горя, слушал сводки о состоянии здоровья того, кто не мог, не должен был умереть, я, ещё никого не провожавшая в последний путь, гораздо больше верила в чудо выздоровления, чем в реальность смерти. Как заклинание, повторяла я строки известного стихотворения, которое ещё недавно с исступлённой страстью читала со сцены актового зала, глядя в добрые прищуренные глаза на портрете.
Когда скорбный голос диктора возвестил о том, что все кончено, я впала в полупомешанное состояние, осипла и опухла от рыданий и не понимала, почему папа не бьётся головой о стену, а учитель физики «Кузя», как ни в чём не бывало, проводит урок с показом дурацких диапозитивов.
Потом были «пять ночей и дней», нескончаемость траурных мелодий, дикая, до тошноты, головная боль, мысль о несуществующем без НЕГО завтра. Превратившаяся в чёрный траурный комок, я встала в хвост очереди, выстроившейся через всю Москву к Колонному залу. За несколько часов удалось продвинуться до Сретенки, а дальше творилось что-то невообразимое: сплошное месиво из людей, грузовиков, милиционеров, потерянных галош. Ноги и руки окоченели, глаза ломило, но надо было дойти, необходимо – эта ночь была последней. Завтра ОН уходил в бессмертие. Мучительно раздумывала я, слушая вопли у подножия Рождественской горы; было темно, неоткуда позвонить папе (мама лежала в больнице), и я дрогнула. Повернула к дому. Когда вошла в квартиру, папа бросился ко мне со слезами на глазах – уже поползли слухи о погибших в толпе…
Позже, когда обухом по голове (по моей – определённо) пришла эпоха разоблачений и реабилитаций, мы с трудом смотрели друг другу в глаза. Было так тяжело, что, грешным делом, я даже некоторое время сомневалась: а не лучше ли было всего этого не знать?..
Пропущенные через горнило утрат и разочарований, мы, сами того не замечая, становились другими – то ли закалёнными, то ли надломленными; и хотя нас всегда учили ставить общественное выше личного, молодая жизнь брала своё, и личная жизнь, будучи ниже общественной, всё же продолжала иметь место, естественно, требуя участия в ней самой личности…
После майских праздников решили собраться у Соньки слушать Вертинского (грампластинки тайно изымались для прослушивания из кабинета Татьяниного отца, страстного коллекционера) и пригласить В.Е как единственно достойного из знакомых мужчин. Мы боготворили Вертинского. Нам повезло, что папа Миша владел великолепной коллекцией пластинок. Артист, хоть и замолил свои грехи перед родиной, находился в полуопале, и услышать его живьём было чрезвычайно трудно. Как волновали наши детские души его розовые моря, пенные кружева, бальные оборки, чужие города – одним словом, всё-всё. Я садилась за пианино и надрывалась: «А жить уже осталось так немного, и на висках белеет седина», – чем смешила маминых гостей, даже у них ещё не белели виски…
Итак, собрались – Сонька, Татьяна, Нинка рыжая и я. Валентин пришёл последним. От неожиданной, «легальной» близости возлюбленного я превратилась в восковую фигуру: впервые наблюдала его не издали в актовом зале, не на пересечении дорог, где считала нужным делать вид, что не обращаю на него внимания, а в уютном доме подруги, и впереди имелось несколько часов совместного пребывания в атмосфере высокого искусства.
Странно было видеть героя не мастером эпатажа, не суетливым насмешником, а молчаливым и возвысившимся духом слушателем, как того требовал момент. Всё мне было в нём мило в этот вечер: и многозначительное выражение лица, и то, что на меня ни разу не взглянул, и то, как пил чай – скромно, но без скованности человека, попавшего не в свою тарелку. Одно было горько: настало время идти домой. Не желая сделать всеобщим достоянием свою печаль в случае, если он уйдёт первым, я решила его опередить и, к радости родителей, пришла домой довольно рано.
На следующий день выяснилось, что В. провожал рыжую Нинку, нашу постоянно выпендривавшуюся интеллектуалку, до самого её дома. Нинка настолько обезумела от успеха (вряд ли кто-нибудь когда-нибудь провожал её до дома), настолько возвысилась в собственных глазах, что обозвала В. болваном – дескать, он не мог объяснить, чем ему нравится Вертинский. Я не стала вступать в дискуссию. «Не мог объяснить»… да всё он понимает не меньше твоего, уважаемая умница…
Итак, всё. Школьная форма доношена. Белые воротнички, манжеты и банты скручены в исторический свиток. Всё…
Предвидя вечную разлуку, я металась, сочиняла безумные письма, выпуская «пар» на бумагу, потом рвала их и на некоторое время успокаивалась.
Ещё предалась беспорядочному чтению. Грин, Уайльд, Метерлинк, Достоевский, Гамсун, Блок, Гофман, бесконечная вереница известных и неизвестных поэтов, калейдоскоп без знания дат, жанров, школ; основное кредо оценки – соответствие моему состоянию. В отличие от Уайльда, который считал, что жизнь в значительно большей степени подражает искусству, чем искусство – жизни, я свято верила в то, что столь уважаемые мной книжные добродетели списаны с натуры, более того – живут и преобладают в повседневной реальности, являясь законами человеческого существования.
«Я вас любила в этот странный вечер за вашу яркую любовь к другой», – пела Шульженко, и я вместе с ней. В отличие от других девчонок (утверждали: так не бывает!), я не считала странными ни тот вечер, ни любовь за любовь к другой…
Вечная разлука тем временем неумолимо приближалась. Корабль с несбывшимся героем медленно погружался в небытие. Как путнику из сказок, жизнь открывала мне по крайней мере три пути: направо пойдёшь… налево… прямо… Я пошла не туда (хотя кто знает?..). А посему не сделала сказку былью…
В то лето мы снимали дачу у человека, похожего одновременно на Степана Плюшкина и Иуду Головлёва. Его-то жена, милая грустная женщина, и прочитала мне в саду запомнившиеся на всю жизнь строки: «Это было давно…»
Однажды в начале августа, когда мама лежала на жёстком топчане, как ей было предписано врачами, под чужим кустом чёрной смородины, не вправе воспользоваться его спелыми, готовыми осыпаться ягодами, а я неподалёку штудировала учебник по литературе (несколько дней оставалось до того знаменательного, когда хрупкая надежда на милость судьбы если и не умрёт окончательно, то тяжело и неизлечимо заболеет), в калитку вошёл Миша 3., рост которого к этому моменту достиг двух метров. Пригнувшись, он машинально зацепил рукой чиркнувшую ему по голове вишнёвую ветку, и ладонь обагрилась красным соком примятой ягоды (истекаю вишнёвым соком!). Из застеклённой террасы, служившей наблюдательным пунктом, выскочил разъярённый хозяин и сурово отчитал Мишу за хулиганство и воровство ягод. Бедному Мише ничего не оставалось как что-то растерянно лепетать в оправдание.
Когда неловкость немного рассеялась, Миша тщательно вымыл руки, повелел мне сделать то же, после чего разложил на столе десяток фотографий… В.Е. (!), которого снимали для какой-то кинопробы. Не знаю, на какую роль его пробовали, но с накрашенными глазами и губами он выглядел ослепительной кинозвездой. Я попросила оставить фотографии на пару дней, а возвращая, одну утаила – ту, на которой он более всего походил на себя «нормального», «бульварного». Так и лежит с тех пор эта фотография в дерматиновом чемоданчике. Вечный сверстник, мудрёный мальчик, запечатлённый когда-то хорошим студийным фотографом, он и сегодня не видится мне ребёнком. А ведь это было ещё детство…
В следующем феврале, когда после скучной, но успешно сданной сессии я лежала больная простудой, меня снова посетила вечно живая идея поздравить канувшего в Лету героя с днём рождения (эту дату я помню и теперь), и я сочинила очередную глупую эпистолу, в которой поздравляла, вспоминала, сетовала, тосковала по ушедшему времени и т. д. Написала и тут же поручила пришедшей проведать меня подруге опустить конверт в почтовый ящик. Koгда она вместе с письмом ушла, я ужаснулась содеянному. Но было поздно…
Через несколько дней со словами «какой позор» мама швырнула на стол вскрытый конверт, на котором значился наш адрес и внутри которого лежало… моё письмо (прочитанное ли – кто его знает). Больше ничего. Возлюбленный и в Лете оставался самим собой.
Вскоре я дважды подряд встретила моего героя, образ которого стал превращаться в символ неразделённой любви. После чего не видела никогда.
Весной, гуляя по главной улице родного города в состоянии полного невдохновенья и в сопровождении многолетнего воздыхателя (многолетним, впрочем, он стал через много лет, а в этот момент был ещё недавним), я вдруг увидела впереди себя и тотчас узнала по затылку и, конечно, по походке Валентина. Было это, как сейчас помню, в начале городских сумерек, на улице Горького, в районе пересечения главной улицы со Столешниковым переулком. Как и я, он шёл вдоль по Питерской, вниз, в сопровождении двух мужчин. У меня перехватило дыхание, и, ничего не объясняя, я объявила спутнику, что хочу идти за этими людьми. Вскоре стемнело. В.Е. несколько раз оборачивался, но смотрел мимо меня, так что я была совершенно уверена, что не замечена им. Поклонник пытался воспрепятствовать навязанному маршруту, но, видя мою непреклонность, был вынужден покориться. В коротком тёмном переулке, за памятником первопечатнику я потеряла бдительность и сильно сократила дистанцию. Вдруг В. резко остановился, развернулся, вонзил в меня раздражённый взгляд и спросил: «Может, хватит?» Что тут ответишь? Я была посрамлена…
- Мои мужчины (сборник) - Виктория Токарева - Русская современная проза
- Осколки - Эдуард Захрабеков - Русская современная проза
- Избранное. стихи - Виктор Зобков - Русская современная проза