Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но с немецким солдатом из Осера, о котором я сейчас вспомнил, с тем дело обстоит совсем по-другому. Тот ведь старался понять. Он родился в Гамбурге, жил трудом своих рук, хотя часто сидел без работы. И вот уже много лет он недоумевает, почему он стал таким, каким он стал. Есть куча услужливых философов, которые готовы уверить вас, будто жизнь это не «бытие», а «творчество», точнее, «самотворчество». Они очень гордятся этим термином и на все лады перепевают его, им кажется, что они сделали великое открытие. А вы спросите того немецкого солдата, повстречавшегося мне в осерской тюрьме. Спросите этого гамбургского немца, который почти все время сидел без работы, пока нацизм не запустил на полный ход военную машину, обеспечившую ремилитаризацию. Спросите его, почему он сам не «сотворил» свою жизнь, почему ему пришлось лишь терпеть навязанное ему «бытие». Жизнь всегда была для него лишь постылым бременем, чуждым ему «бытием», с которым он так и не сумел совладать, чтобы сделать его достойным.
Мы стоим с ним по разные стороны ограды. Никогда еще я так ясно не сознавал, за что я сражаюсь. Надо сделать так, чтобы «бытие» этого человека стало достойным, вернее, бытие других таких же людей, потому что ему вряд ли еще можно помочь. Надо сделать так, чтобы сыновья этого человека могли вести достойную жизнь, может быть, они приходятся ровесниками тому мальчишке из Трира, который бросил в нас камнем. Только в этом вся трудность — точнее, это и есть самое трудное дело на свете. Ведь это попросту означает, что надо построить бесклассовое общество. Тому немецкому солдату уже не поможешь, ему суждено жить и умереть, влача постылое бремя своего бытия, которое ему самому представляется недостойным, бессмысленным и непостижимым.
Но поезд мчится по рельсам, удаляясь от Трира, и нам лучше следовать за ним, а потому я отгоняю от себя воспоминания о том немецком солдате из осерской тюрьмы. Я часто думал о том, что когда-нибудь обязательно расскажу про этот эпизод. Это совсем незамысловатый эпизод: меня выводят на прогулку, над нами светит октябрьское солнце, и мы ведем долгую беседу — вернее, перебрасываемся отрывистыми репликами, стоя по разные стороны ограды. Только я стоял на той стороне, на которой надо было стоять, он же не знал, на какой стороне надо стоять. И вот наконец представился случай рассказать эту историю, а мне недосуг. Да, сейчас мне недосуг, задача моя — рассказать о нашем пути, я же и без того сильно отвлекся.
Я виделся с тем солдатом много раз, вплоть до конца ноября. Правда, потом я виделся с ним реже, потому что все время шли дожди и прогулки часто отменялись. Я встретил его как-то в последних числах ноября, а на другой день его отправили из Осера. Я тогда уже не сидел в одиночке, а делил камеру и тюремный дворик с неким Рамайе и молодым партизаном из Отского леса, который был в группе братьев Ортье. Как раз накануне расстреляли старшего из братьев Ортье. В тихий час перед прогулкой надзиратель по прозвищу Крот поднялся наверх за старшим из братьев Ортье, который уже шестой день сидел в камере смертников. Сквозь приоткрытые двери камер мы видели, как Крот поднимался по лестнице. В осерской тюрьме применялась чрезвычайно хитроумная система запоров, которая позволяла замыкать двери на ключ, в то же время оставляя в них щель. Зимой, за исключением тех дней, когда хотели нас наказать, двери всегда оставляли приотворенными, чтобы в камеры просочилась хоть капля тепла, идущего от высокой печи на первом этаже. Мы видели, как появился Крот, лестница ведь была как раз против нашей двери, потом звуки его шагов отдалились куда-то влево и заглохли на галерее. В центре той галереи были расположены камеры смертников. Рамайе лежал растянувшись на койке. Как всегда, он читал одну из своих излюбленных брошюр по теософии. Но парень из Отского леса вместе со мной приник к дверной щели. Как сейчас помню — навряд ли я сам домыслил это потом, — в тюрьме наступила глубокая тишина. И на верхнем этаже, где были женские камеры, тоже наступила тишина. И на соседней галерее тоже. Даже парень, что все время напевал: «Любовь моя прекрасная, завидная любовь», и тот смолк. Уже много дней мы ждали, что придут за старшим из братьев Ортье, и вот теперь Крот направился к камерам смертников. Мы слышали, как он отодвинул засов. Наверно, старший Ортье сидел на своей койке, в наручниках и босой, и услыхал, как в совершенно неурочный час вдруг отодвинули засов. Что ни говори, а смерть всегда приходит в неурочный час. Несколько мгновений удерживалась все та же глубокая тишина, затем послышался топот сапог Крота, который теперь приближался к нам. Старший Ортье остановился у дверей нашей камеры, его заставили шагать в одних шерстяных носках, на руках его были наручники, но глаза сверкали. «Конец, ребята», — бросил он нам в дверную щель. И мы протянули свои руки в дверную щель и стали пожимать руки старшего Ортье, скованные цепью. «Прощайте, ребята», — еще сказал он нам. Мы же ничего не сказали ему, только без конца пожимали его руки, нам нечего было сказать. Крот, стоявший за спиной старшего Ортье, отвернулся. Он не знал, что ему делать, и, отвернувшись, стал перебирать ключи. У него спокойное лицо доброго отца семейства, серо-зеленый мундир на нем сильно истрепан. Крот отвернулся. Что можно сказать другу, который уходит на смерть, можно лишь пожать ему руку, сказать же нечего. «Рене, где ты, Рене?» — это был голос Филиппа, младшего из братьев Ортье, он сидел в одиночной камере на соседней галерее. И тогда Рене Ортье обернулся и тоже крикнул: «Все кончено, Филипп, меня уводят, все кончено!» Филипп — младший из братьев Ортье. Ему удалось бежать в тот раз, когда эсэсовцы и полевая жандармерия, нагрянув поутру в Отский лес, схватили там всю группу Ортье. Ребят выдал стукач, и потому эсэсовцы и полевая жандармерия застигли их врасплох, хотя потом они и оказали отчаянное сопротивление. Но Филиппу Ортье удалось вырваться из окружения. Два дня он скрывался в лесу. Выйдя из леса, он уложил немецкого мотоциклиста, остановившегося на обочине дороги, и помчался на его мотоцикле в Монтобар. Две недели подряд мотоцикл Филиппа Ортье внезапно появлялся в самых неожиданных местах. Две недели подряд немцы гонялись за ним по всей округе. У Филиппа Ортье был «смит-и-вессон» с длинным красным стволом — не так давно нам подбросили этого добра на парашюте. И был у него автомат марки «стен», были гранаты и взрывчатка в заплечном мешке.
Он вполне мог бы выйти сухим из воды, Филипп Ортье, он знал места, где ему дадут приют, он мог бы легко покинуть округу. Но он остался. Прячась по ночам то на одной ферме, то на другой, он две недели подряд в одиночку воевал с немцами. Сентябрьским солнечным днем, на виду у всех, он вошел в село, где жил тот самый стукач, который выдал бойцов. Он остановил мотоцикл на площади у церкви и с автоматом наперевес пошел искать предателя. Растворились все окна домов и все двери, и Филипп Ортье зашагал к сельскому бистро мимо строя сухих, горящих глаз. Кузнец вышел из своей кузницы, жена мясника вышла из мясной лавки, полицейский застыл на краю тротуара. Крестьяне вынули трубки изо рта, женщины глядели ему вслед, держа за руки детей. Никто не произнес ни слова, только один человек просто сказал: «На дороге в Вильнев засели немцы». Филипп Ортье улыбнулся и зашагал дальше, к сельскому бистро. Он улыбнулся, зная: сейчас он сделает то, что необходимо было сделать; он шел, рассекая волны сочувственных, горестных взглядов. Крестьяне отлично понимали, что зимой ребятам из маки придется ужасно трудно, они отлично понимали, что нас водят за нос с этой высадкой, о которой столько трубили и которая всякий раз откладывалась. Они глядели, как шагает Филипп, и им казалось, будто это они сами шагают с автоматом наперевес, чтобы свершить возмездие. Видно, предатель вдруг ощутил всю тяжесть молчания деревни. Может быть, он вспомнил про треск мотоцикла, услышанный им всего несколько минут назад. Он вышел на веранду бистро, держа в руке стакан красного вина, задрожал как лист, и его не стало. И тогда все окна затворились, и все двери тоже, в деревне замерла всякая жизнь, и Филипп уехал.
Две недели подряд он охотился за патрулями полевой жандармерии и, неожиданно появляясь в самых различных 54 местах, забрасывал немецкие машины гранатами. Теперь он сидит в одиночной камере, избитый гестаповцами до полусмерти. «Рене! — закричал он. — О, Рене!» И вся тюрьма вдруг стала вторить ему, прощаясь с Рене Ортье. Кричал весь женский этаж, кричали все четыре галереи, где держали борцов Сопротивления, кричала вся тюрьма, прощаясь со старшим Ортье. Я даже не помню, что такое мы кричали, наверно, какие-нибудь самые простые слова, ничтожные перед лицом смерти, уже занесшей свою руку над старшим Ортье: «Не поддавайся, Рене!», «Держись Рене!», «Мы отомстим за тебя, Рене!» И над всеми голосами звенел, не умолкая, голос Филиппа Ортье: «Рене, о, Рене!» Помню, даже Рамайе подскочил на своей койке, услыхав весь этот шум. «Что случилось? — спросил он. — Что случилось?» Мы обругали его сволочью, сказав, чтобы не лез в чужие дела, сволочь такая. Вся тюрьма кричала, и Крот перепугался не на шутку. «Пошел! Пошел!» — скомандовал Крот и вытолкнул Рене Ортье на лестницу.