а царь — токмо воля господа на земле… Новые сроки настали, человече! Й— мой черед растить то, что само идет из земли… Князьки же — что Старицкий, что иже с ним — скудоумны, не постигают смысла сущего. Хулой, ядом изводят царя… на жизнь замахиваются… А она — и самая скаредная — от бога! — с болью выкрикнул Иван, подняв перст. — Союзы тайные с государями иноземными умышляют, иные пакости чинят — только бы власть держать в руках! А рук тех множество, и все жадные, о своем благе пекутся. А я радею не токмо о единой вотчине. Царю власть крепкая потребна на дела большие, Офанасий!.. Горжусь я, глядя на распах великой Руси, и скорбь когтит душу, что сокрыты богатства ее премногие от рук умелых. Гнев распаляет сердце оттого, что терзают единую мать нашу и паскудный хан крымский, и король польский, и черный стервятник — ливонский магистр, а папа римский хулу изрыгает на Москву и отвращает от нее и купцов, и зодчих, и людей, искусных в книжном, военном и прочих ремеслах… Нет, не помощники мне князья и бояры! Супротивничая же царю, они замахиваются на божье!..
Грозный стремительно нагнулся, поднял посох и, жестоким ударом вогнав его стальное острие в пол, продолжал страстно, гневно, уже глядя не на притихшего Вяземского, а в окно, по цветным стеклам которого все богаче рассыпалось лучистое утро.
— А я жажду лишь порядков разумных, казны богатой, войска сильного, воевод верных!.. Я усмирю хищного крымчака, разорю воровское кубло ливонских псов и грады издревле русские возьму у немцев! Тогда весь год будут ходить к нам по морю гости аглицкие, свейские, станут у нас свои мореходы, и приумножатся числом люди ремесел и искусств всяких. Изукрашу я землю Русскую градами каменными, враги не посмеют рубежей наших коснуться, и Риму не быти супротив державы Московской!..
Царь умолк и с гордо поднятой головой вернулся к креслу. Поставив его, сел, чуть улыбнулся в ответ на растерянный и восторженный взгляд Вяземского и тотчас вновь встал и, перегнувшись через стол, продолжал с прежней страстной уверенностью, тыча узловатыми пальцами узкой, худой руки в раскрытую книгу:
— Вот и в Ветхом завете сказано, и на римских да греческих царствиях господом примеры даны, что не след государю власть делить. Август-кесарь всею вселенной владел, а после — чада его власть упустили из рук, и царство распалось, сгинуло…
И, вновь теряя спокойствие, он шумно захлопнул книгу, столкнул ее на колени Вяземскому и шагнул к окну. Вяземский тоже встал у окна с другой стороны стола. Заметил сдержанно:
— Государь, я речь завел к тому, что и самому крепкому властителю потребно помощников и слуг верных иметь для великих дел…
— Теперь ты разумно молвишь, — утомленно кивнул Иван. — Не едина ластовица весну творит.
— И не один корабль — море! — смелее подхватил Вяземский. — Вот то же и среди бояр…
— Что?! — крутнулся к нему Грозный и даже присел чуть. Лицо у него стало, как у охотника, высматривающего добычу.
— Разные они!.. — крикнул, отшатываясь, Афанасий. — Старицкий… Козлов — не все бояре!.. Дослушай, государь, молю!.. Больше таких, что повиновались и повинуются тебе не за страх, а по совести!.. Верные помощники!.. Неправедный гнев же туманит очи твои, и слепая жестокость бесславит имя и дело царское…
— С малолетства окружен изменой!.. — ударил кулаком по столу Иван. — За себя стою… и с безумным не множу словес!
— Но жизнь… всякая — от бога!.. Твои слова, твоя вера, государь!.. — прошептал Вяземский и заслонился руками. — Убийство — всегда грех!.. Невинно пролитая кровь — преступление!..
— Помню!.. — взвизгнул Иван и снова ударил по столу. — И во сне, и бражничая, помню, что скаредными делами своими кажусь людям паче мертвеца смердящим!.. А довел кто?! Иуды!..
— Не засти очи неверием черным, не давай обидам осилить разум, государь Иван Васильевич! Не окропляй своих рук и дела великого кровью невинных! Люди не простят!.. В добром же — помогут всегда…
Отвернувшись, Грозный слепо глядел в окно. Наконец он вздохнул, потер лоб:
— Доброму делу помощники сыщутся на Руси…
И вдруг, припадая к самому стеклу, воскликнул обрадованно:
— Офанасьюшко, проведи сюда печатников! Вон идут…
4
По Москве про царскую печатню распускалось много худых слухов. Особенно лютовали монахи, толкуя в народе, что святотатственно наносить на бумагу божеские слова греховным зелием — свинцом. Иван хмурился, когда ему доносили про это. Но после того как толпа монахов, юродивых и боярской челяди сожгла в одну ночь печатню и избила печатников, он повелел сечь кнутом всякого, кто будет всуе молвить про печатание книг, а вновь отстроенную печатню велел крепко стеречь опричникам…
Первым вошел к царю дьяк Иван Федоров.
Он шагал широко и твердо, держа прямо большую голову с седеющими русыми волосами, аккуратно подрубленными и расчесанными. Черты его худого чистого лица были крупны и строги, и вся высокая, стройная фигура, ладно одетая в становой кафтан, тоже была строгой и сильной.
Следом за ним торопился малорослый товарищ его Петр Мстиславец, неся прижатый к груди толстый свиток бумаги.
Царь, ласково щуря глаза, двинулся навстречу печатникам.
Те остановились посреди горницы и разом опустились на колени.
— Здравствуй, государь Иван Васильевич, — с глубоким поклоном сказал Федоров спокойным звучным голосом. — Принесли тебе первые листы Часослова…
Знаком веля печатникам встать с колен, Иван говорил приветливо:
— Хвалитесь, мужи разумные, хвалитесь, гордости не тая, умением своим трудным!.. Офанасьюшко, пойди, повели коней седлать. С дьяками потолкую — на торговище поедем. А еще… — царь вдруг поблек лицом, сжал губы, втянул голову в острые плечи и крикнул, ввергая в оторопь дьяков: —Малюте скажи: Старицкого схватить!..
5
В знак немилости Иван повелел московскому воеводе ехать впереди и самому расчищать от народа дорогу. От сраму воевода осатанел и, проталкиваясь на коне сквозь шумливую толпу, хлестал треххвостым кнутом ^сех, кто подвертывался под руку. Особенно он выбирал посадских, не в меру охочих до зубоскальства.
А люду всякого звания и достоинства кишело вокруг— не продерешься. Будто вся Москва сбилась в Китай-город потешиться над позором воеводы!..
На повороте от сапожных ларей к Красным рядам было просторнее. Челяднин-Федоров остановил коня, расстегнул у горла турский темно-зеленый кафтан, снял шапку, долго вытирал рукавом взопревшую розовую лысину и отмахивался досадливо от липнущих к его лицу нахальных мух. Потом, широко разевая рот, вздохнул, колыша тяжкое чрево.
Солнце стояло высоко и немилосердно жгло.
Неподалеку какой-то острослов посадский бойко торговал квасом из кадушки, врытой в политую водой землю,