Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да нет, я и не говорю, что я — старик. — Генерал заботливо пробежал пальцами по бороде, нет ли крошек, — потому что сестра Осинина строго глядела именно в его бороду. — Я не говорю… Я хочу лишь сказать, что на старости лет лучшее мое воспоминание будет… Это что? глинтвейн? ах, какая прелесть! Кто варил? Вы, сестра Дина? Я так и знал… Господа, сестре Дине — ура!..
— Урра-а-а!.. а-а-а!.. а-а-а!.. — грянуло за столом, особенно неистово на правом крыле.
— Мсье женераль, я хочу с вами выпить за… за что-то…
— С восторгом! — Генерал стремительно обернулся на кокетливо-требовательный голос Наты.
— За… за… за одну вещь…
— С восхищением! — готовно ответил генерал. Приподнялся и через стол потянулся к Нате с стаканом глинтвейна.
— Я вам после скажу! — таинственно прибавила Ната, перехватывая негодующий взгляд сестры Дины.
— С восторгом! — повторил генерал, и вдруг зашипел от боли, — сестра Дина жестоко ущипнула его под столом. Он едва перевел дух, но, сделав невероятное усилие, вздохнул как бы от избытка чувств и молча сел.
— Ну, и глинтвейн! — покрутил он головой.
— Неужели вы слепы? — шипела у него над ухом сестра Дина. — Неужели вы не видите, что она — лгунья, вешалка, мещанка, низкое существо — эта Наташка?..
— Генерал! — страдающим голосом сказала сестра Осинина: — скажите же что-нибудь… серьезное… довольно вам с Диной секретничать!
— Не ваше дело! — с воинственной готовностью отозвалась Дина.
Сестра Осинина застучала ножом по тарелке. Застучала и Дина, принимая это за вызов на поединок. Веселая трель понравилась доктору Недоразумение — застучал и он. Потом Абрамова и Ната. И когда дробь пестрых, сухих и звонких звуков разбежалась по всему столу, шум несколько упал. Сестра Осинина неожиданно сказала:
— Господа! генерал просит слова!..
Генерал, не ожидавший нападения с этой стороны, украдкой смирненько потирал горевшее болью ущипнутое место. Изумился:
— Вот тебе раз!
Но дружный гам, веселый и поощрительный, окружил его шумным ливнем криков. Пришлось встать. Долго откашливался, скреб голову и бороду, соображал, мычал.
— Мм… да… того… Я плохой оратор, господа…
— Это нам известно, — с ехидной ласковостью в голосе вставил Недоразумение.
— И обстоятельства, так сказать… не располагают к красноречию…
— К делу! — послышался слева суровый приятельский голос Картера.
— Сейчас… Мм…только не сбивайте, а то совсем стану… то-есть сяду…
— К делу! к делу! — закричали сестры Осинина и Абрамова.
— Хорошо… Сейчас. Так вот… я уж из прошлого, что-ль…
Он туго и нескладно рассказал, что четверть столетия тому назад был в этот именно день на студенческом обеде у Мильбретта («существует ли теперь этот ресторанчик? — не знаю»), видел в первый — и единственный — раз Глеба Успенского, Михайловского, Владимира Соловьева, слышал умные речи. Но из всего слышанного прочно остался в памяти лишь анекдот, рассказанный Михайловским, — о том, как один иностранец попал в некую северную страну, а на него напали собаки. Нагнулся он взять камень — камни оказались примерзшими. Иностранец удивился: вот, мол, какая страна есть — собаки отвязаны, а камни привязаны…
— Ну вот, господа, — генерал смущенно оглянулся кругом: — видите, что вспомнилось… ни к селу, ни к городу, как говорится…
Помолчал, усмехнулся и сел. Потом словно вспомнил вдруг, что так не делается в хороших домах, опять встал:
— Да! забыл: за ваше здоровье, господа!
Немножко рассмешил всех и вызвал аплодисменты.
Этим началась серьезная полоса. Встал мрачный Андрей Иваныч, врач с дивизионного пункта, призванный с земской службы, и бичующим тоном произнес речь на тему: «Сегодня я с вами пирую, друзья…» Долго колесил по сторонам, но благополучно дошел до занесенных снегами окопов… Сестра Марья Ивановна, пожилая, немножко строптивая особа, поругавшаяся утром из-за яиц с Шурой и на целый день огорченная, горько заплакала.
Что-то порывался сказать учитель Лонгин Поплавский. Но на правом крыле, около доктора Петропавловского, подвыпившая и очень жизнерадостная компания запела песню. Кривой студент Кумов, так называемый Циклоп, лучший певец в отряде, начал «Из страны, страны далекой». Песня всколыхнула всех — подхватили дружно, громко, немножко неистово, но голоса звучали молодо, свежо, выразительно, и никого не смущало, что размеры перевязочной были тесноваты для такого шумного хора…
Потом доктор Петропавловский провозгласил многолетие гостям. Многолетие вышло эффектное, — любому протодьякону такое громогласие сделало бы честь. Пропели: хоть и не так стройно, но с искренним воодушевлением.
Опять привстал Лонгин Поплавский и, поймав взгляд генерала, постучал пальцем в свою манишку. Генерал сказал на это:
— Добре! Ловите момент…
Учитель утвердительно кивнул головой: «понимаю». Нервно поправил галстук, покашлял в руку и словно прыгнуть нацелился, но опять сел. Генерал застучал ножом по пустой бутылке, стучал долго и настойчиво:
— Господа! Просит слова вот… пан Лонгин Лукич…
Учитель встал, обвел кругом робким, умоляющим взглядом, подержался рукой за воротник у горла, робко кашлянул и начал, — чуть слышен быль жидкий, взволнованный голос:
— Шановни добродии…
Но тут же поправился, перевел:
— Ваши благородия…
Он говорил заикаясь, поправляясь, чтобы быть понятным, но слушатели все-таки понимали его плохо. Улавливали больше то, что звучало необычно для уха, в чуть-чуть комических сочетаниях: «демократичний державний лад», «права людини и громадянина», «грунт едности». Но одно было несомненно понятно: «пекучий нестерпимий биль» душой и телом истерзанного украинца и «трепетный живчик думки» его, — будет ли в державе российской, «перемоги» которой он от всего сердца желает, — будет ли он сыном или пасынком? будут ли дети его учиться на языке своей родной матери, и не будут ли они горькими сиротами в великой российской семье?..
Худой, маленький, он был комически-торжествен в своей манишке. Но к концу взволнованной своей речи он как будто вырос и в глубокой тишине общего внимания стоял, как артист, покоривший толпу волшебной силой таинственного обаяния. Что-то заслонило призрачный комизм пышных слов, торжественного тона, самой фигуры — хрупкой и придавленной, с робким, словно ожидающим удара, взглядом. В жидком, минутами совсем замиравшем голосе, красноречивее всех слов разбито дребезжал стон перенесенных обид, и страхов, голода, заброшенности, бессильных терзаний перед разоренной родиной и опустошенным гнездом. И еще явственнее звучала горькая дрожь тоски неизвестности, темных сомнений перед завесой завтрашнего дня… Как живой символ стоял он, изболевший и горький, образ своего несчастного края, истоптанного миллионами чужих ног, оголенного, поруганного, окровавленного…
И долго после этой речи, на мало понятном языке, стояло смутное молчание в перевязочной.
Опять запел Циклоп — встряхнулись. Это была популярная в отряде песенка — «Разненастный день суббота». Наивная жалоба звучала в ее протяжных вздохах и грусть — тихая, туманная, как родные дали равнинные в день ненастный. Тихо, раздумчиво, почти дремотно занималась ее простая мелодия, подымалась, вырастала. Разливалась широкими переливами и терзала сердце сладкою тоской. И Бог весть что было в этой беспредметной тоске — смутная ли обида бессилия, потухшие ли грезы несбыточные, серый ли туман уныния — горького, как полынь — горькая трава, или глухая мука надломленного порыва?.. Но все пели и все выливали в этой песне свою интимную, затаенную боль сердца. Разбитым, стариковским голосом пел и Лонгин Поплавский, и трогательно звучал неуверенный его голос на этом единственном «грунте едности…».
V. Белая муть
Пять дней шла метель. Пухлый снег закутал землю мягким войлоком, завалил все пути-дороги, окопы, блиндажи и на время как бы умиротворил враждующих, потушил ежеминутную нервную настороженность и напряжение борьбы. Первые дни долетали еще редкие и глухие выстрелы с позиций. Мягкие, короткие звуки глухо стукали и бесследно тонули в белой завороженной тишине… Потом смолкли и эти редкие стуки. Безбрежная немота сковала землю. Стихла и метель. Лишь поземка крутила и несла облака белой пыли.
На расчистку дорог выгнали резервных солдат, баб, девчат, хлопцев и стариков — все население сел, местечек, деревень. Выросли высокие снежные валы по сторонам шоссе. Ветер нес облака снежной пыли, валы распухли в горные снежные цепи, дороги стали ущельями. Мелкий снег осел пухлой белой пылью в ущельях и сделал их непроезжими и непрохожими. Езду проложили полем, стороной от дороги, прямиком — через окопы и колючую проволоку, — все засыпал и сравнял снег.
- Темные аллеи. Окаянные дни - Иван Алексеевич Бунин - Биографии и Мемуары / Поэзия / Русская классическая проза
- Из дневника учителя Васюхина - Федор Крюков - Русская классическая проза
- Мать - Федор Крюков - Русская классическая проза
- Полчаса - Федор Крюков - Русская классическая проза
- Том 7. Рассказы 1931-1952. Темные аллеи - Иван Бунин - Русская классическая проза