Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— По машинам! — приказал начподора. — Пробьемся — и снова на дорогу!
— На какую? — спросили из строя.
— А это куда пробьемся, — загадочно ответил он.
Я подошел к нему.
— А-а! Александр Македонский!.. Навоевался?
Я взглянул в его доброе лицо, но оно расплылось в наполнивших мои глаза слезах.
Он внимательно посмотрел на меня и молча обнял за плечи. Я приник к нему, с наслаждением вдыхая отважный грубый запах шинельного сукна.
— Держись, сынок, — сказал он тихо, так тихо, что это слышал только я. Он снял очки и протер их платочком, глаза его были сухие.
Я стоял перед ним в одной почерневшей от копоти, прожженной в нескольких местах косоворотке, полуобгорелый пиджак я бросил в дороге. Он скинул шинель, под которой оказалась перетянутая ремнями ярко-желтая кожанка. Он снял кожанку и протянул ее мне.
— Давай обмундировывайся!
Я пошел к ручью.
В лесном ручье плавали лиловые листья. Из воды изумленно взглянуло на меня черное лицо с припухшими веками. Прикосновение воды было приятно, словно свежие и нежные, пахнущие травой руки приласкали лицо мое.
Я выстирал и высушил на ветру рубашку, отмыл с сапог сажу и глину, надел кожанку и туго перетянул ее широким брезентовым поясом, поправил звездочку и лихо, набекрень, надел пилотку.
— Ну прямо комиссар гражданской войны, — сказал начподора, — как на картинке!
Из лесу появилась группа вооруженных железнодорожников, и среди них известный уже мне Дукельчик. Они вели высокого блондина с всклокоченной головой. Человек шел, путаясь в собственных ногах, выписывая восьмерки, точно пьяный. Но он не был пьяным.
Его привели и поставили перед Зиминым.
— В наличности! — на сей раз коротко доложил Дукельчик.
Мохнатые брови начподора сердито закустились во все стороны. Блондин стоял на подогнутых ногах, весь какой-то ватный, будто без костей.
Это был Цигель, списчик вагонов. Цигель — немецкого происхождения, из херсонских колонистов, пойман на месте, когда обезвреживал мины, заложенные истребителями для взрыва станционных сооружений.
Зимин несколько минут молча смотрел на него, потом, будто не веря очкам, снял их, взглянул на Цигеля странными и страшными глазами, протер очки и снова надел.
— Ты зачем же так, а? — спросил он беспомощно.
— Не знаю, — нагло ответил Цигель.
— Как — не знаю?
— Попутали… простите…
Мне показалось, он ухмыльнулся.
— Стройся! Заво-о-ди! — раздалась и пошла перекатываться по лесу команда.
Зимин, как слепой, стал шарить рукой по бедру, где висела большая новая парадная кобура.
Непривычно твердыми, негнущимися пальцами он долго и суетливо расстегивал кобуру и вынул пистолет.
Цигель стал вдруг дрожать мелкой, какой-то собачьей дрожью и весь полиловел, даже блондинистые волосы его, казалось, стали лиловыми.
Зимин поднял пистолет и, оглядываясь, точно спрашивая: «Что, так я делаю?», как-то вдруг, сам того не ожидая, выстрелил, и Цигель рухнул на землю. А Зимин не оглядываясь, с пистолетом в опущенной руке, пошел прочь.
— Товарищ начподора, — сказал я, идя за ним.
Он оглянулся. Глаза у него были пустые, словно Цигель унес из них свет и смысл.
— Уйди, — тихо сказал он и исчез в лесу среди деревьев.
Вокруг по всему лесу ревели заведенные моторы и слышался треск ломаемых кустов, — казалось, это сам лес собирается переезжать на другое место.
Машины шли нескончаемым потоком — машины всех марок, всех учреждений и организаций. Здесь были еще старые, шипящие, как примусы, ржавые «фордики» и новые «эмки», ярко-лаковые «шевроле», машины-фургоны, на которых написано «Хлеб», «Мясо». Проезжали пожарники в брезентовой униформе и медных касках, железнодорожники, трамвайщики в куртках с красными кантами, какая-то театральная труппа с реквизитом в прицепе, «Пищеторг» и «Почтамт» с мешками недоставленных писем.
Это не беженцы, это люди, работавшие на оборону и с последними бойцами ушедшие из родного города.
Ярко взошедшее солнце, свежий встречный ветер полей, издалека доносящий звуки канонады, и уверенность, что ушедшие вперед войска пробьют путь и уже, может, сегодня вечером немцы и война будут позади и можно будет взяться за прерванный труд, понемногу развеяли темный, тревожный сумрак этого утра, и на душе стало легко.
В машине сидят тесно, но разговор оживленный; кое-кто вынул свертки и прямо на ходу завтракает. На некоторых машинах даже запели песни. И на миг ощущение, что просто выехали за город на экскурсию. Вот обочиной проехали на грузовике музыканты с медными трубами, за ними — радиостанция.
— Кленов, сегодня вечером будем в Гребенке? — спросили известного машиниста, который тридцать лет водил поезда по этой дороге.
— Дальше, до Лубен достигнем, — ответил Кленов.
— А ты куда, Кленов, думаешь — на Южную?
— Воздух! — закричали впереди.
Колонна останавливается, и сразу все поле усеивается людьми. И всегда ведь найдется один, который смотрит в небо, сосет палец и вещает: «Сейчас капнет!», «Вот заходит, заходит!..»; говорит он это с какой-то зловещей радостью и, кажется, готов подставить голову, лишь бы оправдались его предсказания.
Несколько мгновений — грозная тишина. «Открой глаза, Курочкин, можно!», «Эй, не прижимайся к земле, не жинка!» — заговорили по всему полю насмешливые голоса.
Тяжело ревущие в небе «юнкерсы» шли мимо по своему курсу. Люди конфузливо отряхивались.
Поехали дальше.
У самой кабины на скамье сидел мальчик в тюбетейке и сандалиях на босу ногу. Он крепко держал за руку деда; поля и пожары отражались в белых зрачках слепца, но сам дед ничего не видел. Слыша жужжание в небе, он спрашивал:
— Наши?
Мальчик объяснял:
— Германский — «у-гу-гу», а наш — «жу-жу-жу»…
— Воздух!..
«Юнкерсы» неожиданно вывалились из-за туч, и тень крыльев легла на поле и на лица людей.
В какое-то мгновение, в какую-то тысячную долю секунды, когда опасность удесятеряет зрение, единым взором охватываешь и вбираешь в себя навеки этот день: и пейзаж, и летящие по полю машины, повозки, людей, мечущихся с места на место, как будто одно место лучше другого, с наивной верой, что плетень, или бугорок, или тень машины спасет от бомбы; и особенно запоминаешь этого мальчика поводыря, прижавшегося всем телом к колеблемой взрывами земле и прикрывшего руками свою голову от визжащих вокруг осколков.
В первый темный момент хаоса, рычания и свиста, когда забываешь все, о чем только сейчас думал, на корню умирают мечты, и глохнет сама надежда, и все уходит в инстинкт самосохранения, — в это время тебя не интересует, что будет завтра или послезавтра, а вот что будет сейчас, в эту секунду, в эту ближайшую тысячную долю секунды после знакомого воя.
Лежишь и думаешь: «Вот если сейчас не попадет, если уцелею сейчас, то уж всегда буду жить. Что-то такое произойдет, что-то такое сделается, что уж всегда буду живой.
Главное, чтобы в сторону ушла вот эта, которая с диким свистом летит прямо в тебя…»
Рядом старик при каждом бомбовом ударе крестится и беспрерывно читает молитву, хотя, если прислушаться, молитвы никакой нет, а только два слова: «Господи Иисусе! Господи Иисусе!» А твоя молитва тоже из двух слов: «Не надо! Не надо!» И обещаешь самому себе: вот если выживешь, будешь ценить жизнь.
Но сколько же у него бомб, у этого последнего? Кажется, он вертится уже целый час!
Наконец он делает прощальный круг и веером пускает пулеметную очередь, вокруг взбрызгивают фонтанчики, и самолет, распоров небо, исчезает в синеве.
И сразу забыты и исчезли обещания, которые давал сам себе, и смеешься над своим страхом и молитвой. До новой бомбежки.
Исчезла мгла. Подсолнухи, прибитые взрывной волной, медленно разгибались и снова поворачивались к солнцу. Заработали по всему полю кузнечики.
На дороге, в дымящей пыли, запрокинув голову, лежал убитый мальчик в сандалиях и тюбетейке, удивленным, недоумевающим лицом как бы спрашивал: «Что случилось? Почему я лежу на земле и не могу подняться?»
Как река, вышедшая из берегов, после паводка входит в старое русло, колонна вытягивалась по шоссе, и снова сигналы и пыль до неба.
В Борисполе — первом городке на восток от Киева — горели ангары, и в пламени постепенно являлся печальный железный скелет.
Где-то взорвали пороховой погреб, и гигантский красный цветок появился в небе и долго расцветал и разгорался.
На изоляторах сидели седые от пыли птицы, пропуская мимо себя колонну; похоже, они прилетели из мглы веков наблюдать новое разрушение мира.
Вдоль шоссе за Борисполем и вокруг, сколько видит глаз, — в поле, у опушек рощ, в балках — машины, машины, машины, среди которых выделяются госпитальные автобусы с красными крестами, синие и белые автоцистерны, рации с антеннами.
- Над Москвою небо чистое - Геннадий Семенихин - О войне
- На военных дорогах - Сергей Антонов - О войне
- Неизвестный Люлька. Пламенные сердца гения - Лидия Кузьмина - О войне
- Танго смерти - Павел Нечаев - О войне
- Матрос Капитолина - Сусанна Михайловна Георгиевская - Прочая детская литература / О войне / Советская классическая проза